⠁ ⠂ ⠃ ⠄ ⠅ ⠆ ⠇ ⠈ ⠉ ⠊ ⠋ ⠌ ⠍ ⠎ ⠏ ⠐ ⠑ ⠒ ⠓ ⠔ ⠕ ⠖ ⠗ ⠘ ⠙ ⠚ ⠛ ⠜ ⠝ ⠞ ⠟ ⠠ ⠡ ⠢ ⠣ ⠤ ⠥ ⠦ ⠧ ⠨ ⠩ ⠪ ⠫ ⠬ ⠭ ⠮ ⠯ ⠰ ⠱ ⠲ ⠳ ⠴ ⠵ ⠶ ⠷ ⠸ ⠹ ⠺ ⠻ ⠼ ⠽ ⠾ ⠿ ⡀ ⡁ ⡂ ⡃ ⡄ ⡅ ⡆ ⡇ ⡈ ⡉ ⡊ ⡋ ⡌ ⡍ ⡎ ⡏ ⡐ ⡑ ⡒ ⡓ ⡔ ⡕ ⡖ ⡗ ⡘ ⡙ ⡚ ⡛ ⡜ ⡝ ⡞ ⡟ ⡠ ⡡ ⡢ ⡣ ⡤ ⡥ ⡦ ⡧ ⡨ ⡩ ⡪ ⡫ ⡬ ⡭ ⡮ ⡯ ⡰ ⡱ ⡲ ⡳ ⡴ ⡵ ⡶ ⡷ ⡸ ⡹ ⡺ ⡻ ⡼
<b> Академик
Дмитрий Лихачев о своем аресте в 1928 году: "Меня сразу охватил леденящий
страх"
</b> <i>
Дмитрий Сергеевич Лихачёв
(1906-1999) — советский и российский филолог, культуролог, искусствовед,
академик РАН (АН СССР до 1991 года). Председатель правления Российского
(Советского до 1991 года) фонда культуры (1986—1993). Автор фундаментальных
трудов, посвящённых истории русской литературы (главным образом древнерусской)
и русской культуры. 8 февраля 1928 года был арестован за участие в студенческом
кружке «Космическая академия наук», где незадолго до ареста сделал доклад о
старой русской орфографии, «попранной и искажённой врагом Церкви Христовой и
народа российского»; осуждён на 5 лет за контрреволюционную деятельность. До
ноября 1931 года - политзаключённый в Соловецком лагере особого назначения.
Досрочно освобождён в 1932 году и позже вернулся в Ленинград.
В начале февраля 1928 г.
столовые часы у нас на Ораниенбаумской улице пробили восемь раз. Я был один
дома, и меня сразу охватил леденящий страх. Не знаю даже почему. Я слышал бой
наших часов в первый раз. Отец не любил часового боя, и бой в часах был
отключен еще до моего рождения. Почему именно часы решились в первый раз за
двадцать один год пробить для меня мерно и торжественно?
Восьмого февраля под утро за
мной пришли: следователь в форме и комендант наших зданий на Печатном Дворе
Сабельников. Сабельников был явно расстроен (потом его ожидала та же участь), а
следователь был вежлив и даже сочувствовал родителям, особенно, когда отец
страшно побледнел и повалился в кожаное кабинетное кресло. Следователь поднес
ему стакан воды, и я долго не мог отделаться от острой жалости к отцу. Сам
обыск занял не много времени. Следователь справился с какой-то бумажкой,
уверенно подошел к полке и вытащил книгу Г. Форда «Международное еврейство» в
красной обложке. Для меня стало ясно: указал на книгу один мой знакомый по
университету, который ни с того ни с сего заявился ко мне за неделю до ареста,
смотрел книги и все спрашивал, плотоядно улыбаясь, — нет ли у меня какой-нибудь
антисоветчины. Он уверял, что ужасно любит эту безвкусицу и пошлость.
Мать собрала вещи (мыло, белье,
теплые вещи), мы попрощались. Как и все в этих случаях, я говорил: «Это
недоразумение, скоро выяснится, я быстро вернусь». Но уже тогда в ходу были
массовые и безвозвратные аресты. На черном фордике, только-только появившемся
тогда в Ленинграде, мы проехали мимо Биржи. Рассвет уже набрал силу, пустынный
город был необычайно красив. Следователь молчал. Впрочем, почему я называю его
«следователь». Настоящим следователем у меня был Александр (Альберт) Робертович
Стромин, организатор всех процессов против интеллигенции конца 20-х — начала
30-х гг., создатель «академического дела», дела Промпартии и пр. Впоследствии
он был в Саратове начальником НКВД и расстрелян «как троцкист» в 1938 г.
После личного обыска, при
котором у меня отобрали крест, серебряные часы и несколько рублей, меня
отправили в камеру ДПЗ на пятом этаже — дом предварительного заключения на
Шпалерной (снаружи это здание имеет три этажа, но во избежание побегов тюрьма
стоит как бы в футляре). Номер камеры был 273: градус космического холода. В
университете я увлекался Л.П. Карсавиным, а когда оказался в ДПЗ, то волею
судеб попал в одну камеру с братом близкой Льву Платоновичу женщины. Помню
этого юношу, — носившего вельветовую куртку и тихонько, чтобы не услышала
стража, отлично напевавшего цыганские романсы. Перед этим я читал книгу Л.П.
Карсавина «Noctes petropolitanae».
Пожалуй, эта камера, в которой я
просидел ровно полгода, была действительно самым тяжелым периодом моей жизни.
Тяжелым психологически. Но в ней я познакомился с огромным числом людей, живших
по совсем разным принципам. Упомяну некоторых из моих сокамерников. В
«одиночке» 273, куда меня втолкнули, оказался энергичный нэпман Котляр,
владелец какого-то магазина. Его арестовали накануне (это был период ликвидации
НЭПа). Он сразу же предложил мне навести чистоту в камере.
Воздух там был чрезвычайно
тяжелый. Покрашенные когда-то масляной краской стены были черны от плесени.
Стульчак был грязный, давно не чищенный. Котляр потребовал у тюремщиков тряпку.
Через день или два нам бросили чьи-то шерстяные кальсоны. Котляр предположил —
снятые с расстрелянного. Подавляя в себе подступавшую к горлу рвоту, мы
принялись оттирать от плесени стены, мыть пол, который был мягок от грязи, а
главное — чистить стульчак. Два дня тяжелой работы были спасительны. И
результат был: воздух в камере стал чистым. Третьим втолкнули в нашу «одиночку»
профессионального вора. Когда меня вызвали ночью на допрос, он посоветовал мне
надеть пальто (у меня с собой было отцовское теплое зимнее пальто на беличьем
меху):
«На допросах надо быть тепло
одетым — будешь спокойнее». Допрос был единственным (если не считать обычного
заполнения анкеты перед тем). Я сидел в пальто, как в броне. Следователь
Стромин (организатор, как я уже сказал, всех процессов конца 20-х — начала 30-х
гг. против интеллигенции, — не исключая и неудавшегося «академического») не смог
добиться от меня каких-либо нужных ему сведений (родителям моим сказали: «Ваш
сын ведет себя плохо»). В начале допроса он спросил: «Почему в пальто?». Я
ответил: «Простужен» (так научил меня вор). Стромин, видимо, боялся инфлуэнцы
(так называли тогда грипп), и допрос не был изматывающе длинным. Потом в камере
попеременно были: мальчик китаец (по каким-то причинам в ДПЗ сидело в 1928 г.
много китайцев), у которого я безуспешно пытался учиться китайскому; граф
Рошфор (кажется, так его фамилия) — потомок составителя царского положения о
тюрьмах; крестьянский мальчик, впервые приехавший в город и «подозрительно»
заинтересовавшийся гидропланом, которого никогда раньше не видел. И многие
другие.
Интерес ко всем этим людям
поддерживал меня. Гулять полгода водил нашу камеру «дедка» (так мы его звали),
который при царском правительстве водил и многих революционеров. Когда он к нам
привык, он показал нам и камеры, где сидели разные революционные знаменитости.
Жалею, что я не постарался запомнить их номера. Был «дедка» суровый служака, но
он не играл в любимую игру стражников — метлами загонять друг к другу живую
крысу. Когда стражник замечал пробегающую крысу на дворе, он начинал ее мести
метлой — пока она не обессилит и не сдохнет. Если находились тут же другие стражники,
они включались в этот гон и с криками гнали метлой крысу друг к другу — в
воображаемые ворота. Эта садистская игра вызывала у стражников необычайный
азарт. Крыса в первый момент пыталась вырваться, убежать, но ее мели и мели с
визгом и воплями. Наблюдавшие за этим из-под «намордников» в камерах
заключенные могли сравнивать судьбу крысы со своей.
Спустя полгода следствие
закончилось, и меня перевели в общую библиотечную камеру. В библиотечной камере
(в которой, кстати, после меня сидел, как вспоминает, Н.П. Анциферов) было
много интереснейшего народа. Спали на полу — даже впритык к стульчаку. Там для
развлечения мы попеременно делали «доклады» с последующим их обсуждением.
Неистребимая в русской интеллигенции привычка к обсуждению общих вопросов поддерживала
ее и в тюрьмах, и в лагерях. Доклады все были на какие-либо экстравагантные
темы, с тезисами, резко противоречащими общепринятым взглядам. Это была
типичная черта всех тюремных и лагерных докладов. Придумывались самые
невозможные теории. Выступал с докладом и я. Тема моя была о том, что каждый
человек определяет свою судьбу даже в том, что могло показаться случаем. Так
все поэты-романтики рано погибали (Ките, Шелли, Лермонтов и т. д.). Они как бы
«напрашивались» на смерть, на несчастья. Лермонтов даже стал хромать на ту же
ногу, что и Байрон. Относительно долголетия Жуковского я высказал тоже какие-то
соображения. Реалисты, напротив, жили долго. А мы, следуя традициям русской
интеллигенции, сами определили свой арест. Это наша «вольная судьба». Через
полвека, читая «Прогулки с Пушкиным» А. Синявского, я подумал: «Какая типично
тюремно-лагерная выдумка» — вся его концепция о Пушкине. Впрочем, я и еще делал
такие «ошарашивающие» доклады, — но уже на Соловках. Об этом после.
</i>
⫸
окончание следует
Комментариев нет:
Отправить комментарий