20 мар. 2017 г.

&emsp;  &emsp;  &emsp;  &emsp;<b>Помним</b>

&emsp;  &emsp; &emsp; &emsp;   ❖  
<b>
&emsp; &emsp; &emsp;  Правила жизни Александра Вертинского
</b>
&emsp;  &emsp;  &emsp﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌
<u><i></u>
<b> Моим первым жалованием </b>  в театре были борщ и котлеты.

<b> В юности у меня был</b>   один большой недостаток: я не выговаривал буквы «р», и это обстоятельство дважды чуть не погубило всю мою театральную карьеру.

<b> Когда обо мне говорят: </b>   «счастье этому Вертинскому: пропоет вечер три тысячи... успех...» когда я это слышу, мне делается немного обидно. Разве я мог бы выдумать мои песенки, если бы не прошел тяжелую жизненную школу, если бы я не выстрадал их?

<b> Каждая страна имеет свой особый запах, </b>  который вы ощущаете сразу при въезде в нее. Англия, например, пахнет дымом, каменным углем и лавандой. Америка газолином и жженой резиной, Германия сигарами и пивом, Испания чесноком и розами, Япония копченой рыбой.

<b> Кино интересовало всех. </b>   Актеры кино более популярны, чем короли или президенты. Нас узнавали и любили всюду и везде от швейцаров и приказчиков магазинов до людей самого высокого общественного положения. Знакомства заводились самые неожиданные. Утром на съемке мы знакомились, например, с профессором Эйнштейном (автором теории относительности), а вечером обедали с негритянской опереточной дивой Жозефиной Бекер или с Дугласом Фербэнксом.

<b> Во Франции можно ругать </b>  правительство сколько угодно, это никому не возбраняется.

<b> Эмиграция </b>  большое и тяжкое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние.

<b> До сих пор не понимаю, </b>  откуда у меня набралось столько смелости, чтобы, не зная толком ни одного языка, будучи капризным, избалованным русским актером, неврастеником, совершенно не приспособленным к жизни, без всякого жизненного опыта, без денег и даже без веры в себя, так необдуманно покинуть родину. Сесть на пароход и уехать в чужую страну.

<b> Я не тщеславен. </b>  У меня мировое имя, и мне к нему никто и ничего прибавить не может. Но я всегда хотел только одного стать советским актером.

<b> Странно и неприятно знать, </b>   что за границей обо мне пишут, знают и помнят больше, чем на моей родине. До сих пор за границей моих пластинок выпускают около миллиона в год, а здесь из-под полы все еще продают меня на базарах «по блату» вместе с вульгарным кабацким певцом Лещенко.

<b> Я боюсь</b>   пользоваться хорошими условиями жизни. Тогда я успокоюсь, осяду, спущусь. И не смогу петь свои песенки.

<b> Стихи должны быть</b>   интересные по содержанию, радостные по ощущению, умные и неожиданные в смысле оборотов речи, свежие в красках, и, кроме всего, они должны быть впору — каждому, т.е. каждый, примерив их на себя, должен быть уверен, что они написаны о нем и про него.

<b> Кокаин</b>   продавался сперва открыто в аптеках, в запечатанных коричневых баночках, по одному грамму. Самый лучший, немецкой фирмы «Марк» стоил полтинник грамм. Кокаин был проклятием нашей молодости. Им увлекались многие. Актеры носили в жилетном кармане пузырьки и «заряжались» перед каждым выходом на сцену. Актрисы носили кокаин в пудреницах. Поэты, художники перебивались случайными понюшками, одолженными у других, ибо на свой кокаин чаще всего не было денег.

<b> Жизнь надо выдумывать, создавать. </b>  Помогать ей, бедной и беспомощной, как женщине во время родов. И тогда что-нибудь она из себя, может быть, и выдавит.

<b> Однажды на Тверской я увидел</b>   совершенно ясно, как Пушкин сошел с своего пьедестала и, тяжело шагая «по потрясенной мостовой», направился к остановке трамвая. А на пьедестале остался след его ног, как в грязи оставшийся след от калош человека. Пушкин встал на заднюю площадку трамвая и воздух вокруг него наполнился запахом резины, исходившим от плаща. Я ждал, улыбаясь, зная, что этого быть не может. А между тем это было! Пушкин вынул большой медный старинный пятак, которых уже не было в обращении. «Александр Сергеевич! — тихо сказал я, — кондуктор не возьмет у вас этих денег! Они старинные!» Пушкин улыбнулся: «Ничего. У меня возьмет!» Тогда я понял, что просто сошел с ума.

<b> В Киеве, на концерте, </b>  какой-то педагог вскочил на барьер ложи и закричал: «Молодежь! Не слушайте его! Он зовет вас к самоубийству!» Молодежь с хохотом стащила его оттуда.

<b> От страха перед публикой, </b>  боясь своего лица, я делал сильно условный грим: свинцовые белила, тушь, ярко-красный рот. Чтобы спрятать свое смущение и робость, я пел в таинственном «лунном» полумраке, но дальше пятого ряда меня, увы, не было слышно.

<b> Мы, объявившие себя футуристами, </b>   носили желтые кофты с черными широкими полосками, на голове цилиндр, а в петлице деревянные ложки. Мы размалевывали себе лица, как индейцы, и гуляли по Кузнецкому, собирая вокруг себя толпы. Мы появлялись в ресторанах, кафе и кабаре и читали там свои заумные стихи, сокрушая и ломая все веками сложившиеся вкусы и понятия.

<b> Утверждают, что Вертинский </b>  — не искусство. А вот, когда вашим внукам через 50 лет за увлечение песенками Вертинского будут продолжать ставить двойки в гимназиях и школах, тогда вы поймете, что Вертинский — это искусство!..

<b> Каково содержание тех романсов, </b>   которые мы слушаем и сейчас? Розы — грезы. Соловей — аллей. Кровь — любовь. Тень — сирень. И все. Неужели нельзя петь о чем-нибудь более интересном?

<b> Я не могу причислить себя</b>   к артистической среде, скорей к литературной богеме. К своему творчеству я подхожу не с точки зрения артиста, а с точки зрения поэта. Меня привлекает не только одно исполнение, а подыскание соответствующих слов и одевание их в мои собственные мотивы.

<b> Китаянки, особенно полуевропеизированные, </b>   — какие-то маленькие идолы, для которых можно строить разукрашенные, маленькие же, храмы и жечь курения.

<b> Раньше я получал по 50 писем в день. </b>   И большая часть из них была любовных. Теперь письма приходят иного рода. В эмиграционной жизни не до любви.

<b> Я пою, а значит, и живу только для русских. </b>  Петь на другом языке, значит, вовлекать иностранцев в невыгодную сделку. Весь смысл моего пения исчезнет и люди уйдут разочарованными.

<b> Посмотрите на наших старых русских писателей. </b>   Бунин. Куприн. Они же не могут писать ни о чем, кроме России. А России нет. Как писать?

<b> Биссирование </b>  — это все равно что вторичное объяснение в любви любимой женщине. Вы объяснились ей один раз. И она откликнулась вам всем своим сердцем. Это — чудно хороший миг! Но вы недовольны результатом и желаете объясниться вторично... Как будет ваша женщина слушать во второй раз те же пламенные слова? Ясно, что уже с оттенком легкого анализа, с закрадывающимся сомнением в искренности.

<b> Как-то раз я не мог заснуть </b>  и под утро явственно слышал разговор кошек на крыше: «Марррруся!» — говорил кот. «Я не Марррруся, а Варвара!» — отвечала кошка.

<b> Русские совсем осатанели. </b>   Все заняты спекуляцией.

<b> Мы, артисты, святые и преступные, </b>  страшные в своем жестоком и непонятном познании того, что не дано другим. Нас не надо трогать руками, как не надо трогать ядовитых змей и богов.

<b> Я мучаюсь со своим «творчеством». </b>  Чехов говорит: «Писать надо не то, что есть, и не то, что „надо“, а то, о чем мечтаешь». То, что есть — неинтересно. То, что «должно» — я не умею. А то, о чем я «мечтаю», — писать нельзя.

<b> Единственное спасение у нас в труде. </b>   Деятельность дает закономерный отдых. А вот когда у меня «выходной» день, я — несчастный человек. Я не умею «отдыхать» — я предоставлен самому себе и своему одиночеству, и что мне делать? Воистину это «страна труда» и больше ничего. И самое страшное в ней — отдых!

<b> У меня была собака. </b>  Это была белая красавица — боксер с единственным пятном в виде коричневого «монокля» вокруг правого глаза. У нее были кой-какие недостатки. Она не выносила кошек, крыс, мотоциклистов и верховых лошадей. Во всем остальном она была «настоящая леди».

<b> Я ничего не скрываю от слушателя, </b>   пою так же, как пел бы для Господа Бога, — искренно, глубоко, правдиво, как верующий, как «священнослужитель».

<b> Будь проклята моя профессия! </b>   Лучше возить говно в бочках, чем быть на моем месте.

<b> По всему Союзу строят</b>   «Дворцы культуры», а сортиров не строят. Забывают, что культура начинается с них.

<b> Посмотрите на эту историю</b>   со Сталиным. Какая катастрофа! Теперь, на 40-м году Революции, встает дилемма — а за что же мы боролись? Все фальшиво, подло, неверно. Все борьба за власть — одного сумасшедшего маньяка.

<b> В этих условиях изоляции</b>   и международной блокады, при отсутствии всякого общения и даже «сравнения» — мы были вынуждены создавать свою культуру, ибо ни на чью помощь, ни на чью поддержку мы не могли рассчитывать. Да и сейчас не можем.

<b> У нас народ абсолютно невоспитан</b>   (а кто его воспитывал? А когда им занимались вплотную?). Кроме того, он страшен — наш народ, потому, что он одинаково способен как на подвиг, так и на преступление.

<b> Хороший город Ленинград! </b>  Удивительно он успокаивает как-то. В Москве живешь, как на вокзале. А здесь — как будто уже приехал и дома.

<b> Чем больше живет человек, </b>  тем яснее становится ему, в какую ловушку он попал, имея неосторожность родиться.

<b> Я получаю сомнительное удовольствие</b>   от удовольствия зрителей или слушателей, которые мимоходом послушали какой-то бред о «красивых чувствах» и разошлись, под шумок покачивая головами и добродушно улыбаясь, — есть же, мол, еще такие чудаки! — чтобы приступить опять к своим примусам, авоськам и разговорам, завистливым, злобным и мелочным.

<b> Человеку на закате суждено все разлюбить, </b>   чтобы душа его, освобожденная от всех земных привязанностей, предстала чистой, голой и свободной перед престолом Всевышнего.

<b> Что я получаю за свои песенки? </b>  Холод номера и холод одиночества. Мне платят «продуктами из рефрижератора» — свежезамороженной и потому безвкусной дрянью.

<b> Как только мы добиваемся, </b>  наконец, ясности мысли, силы разума и что-то начинаем уметь и знать, знать и понимать — нас приглашают на кладбище. Нас убирают как опасных свидетелей, как агентов контрразведки, которые слишком много знают.

<b> Жизни как таковой нет. </b>  Есть только огромное жизненное пространство, на котором вы можете вышивать, как на бесконечном рулоне полотна, все, что вам угодно. Вам нравится токарный станок? Влюбляйтесь в него! Говорите о нем с волнением, с восторгом, с экстазом, убеждайте себя и других, что он прекрасен! Вам нравится женщина? То же самое. Обожествляйте ее! Не думайте о ее недостатках! Вам хочется быть моряком? Океаны, синие дали... Делайтесь им! Только со всей верой в эту профессию! И тд. И вы будете счастливы какое-то время, пока не надоест токарный станок, не обманет женщина, не осточертеет море и вечная вода вокруг. Но все же вы какое-то время будете счастливы.

<b> Я — врач, </b>  спокойно и внимательно наблюдающий за «кроликом моей души», которому, или, вернее, на котором время производит свои экспериментальные опыты.
</i>
Полностью читать https://esquire.ru/wil/vertinsky ◄╝

&emsp; &emsp;  
&emsp; &emsp;  
<i>  <b>
Желтый Ангел
</b>
В вечерних ресторанах,
В парижских балаганах,
В дешевом электрическом раю,
Всю ночь ломаю руки
От ярости и муки
И людям что-то жалобно пою.

Звенят, гудят джаз-банды,
И злые обезьяны
Мне скалят искалеченные рты.
А я, кривой и пьяный,
Зову их в океаны
И сыплю им в шампанское цветы.

А когда наступит утро, я бреду бульваром сонным,
Где в испуге даже дети убегают от меня.
Я усталый, старый клоун, я машу мечом картонным,
И лучах моей короны умирает светоч дня.

Звенят, гудят джаз-банды,
Танцуют обезьяны
И бешено встречают Рождество.
А я, кривой и пьяный,
Заснул у фортепьяно
Под этот дикий гул и торжество.

На башне бьют куранты,
Уходят музыканты,
И елка догорела до конца.
Лакеи тушат свечи,
Давно замолкли речи,
И я уж не могу поднять лица.

И тогда с потухшей елки тихо спрыгнул желтый Ангел
И сказал: «Маэстро бедный, Вы устали, Вы больны.
Говорят, что Вы в притонах по ночам поете танго.
Даже в нашем добром небе были все удивлены».

И, закрыв лицо руками, я внимал жестокой речи,
Утирая фраком слезы, слезы боли и стыда.
А высоко в синем небе догорали божьи свечи
И печальный желтый Ангел тихо таял без следа.

1934
Париж
</i>
&emsp; &emsp;  

Комментариев нет:

Отправить комментарий