<i><b> Дела давно минувших дней… </i></b>
⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰
<b>
░ Дурная
примета
Рассказ Майка Гелприна
</b>
⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰⋰
<i>
Я вишу на стене в
гостиной. На двух гвоздях, в багетной раме, под стеклом. За долгие годы я
немного выцвел, но лишь самую малость, чуть-чуть.
— Это Аарон
Эйхенбаум, — представляла меня гостям Това. — Мой муж. Он был настоящей
звездой. По классу скрипки. Первый сольный концерт. И последний. В ноябре сорок
первого. Пропал. Без вести.
Она так и не вышла
больше замуж, моя красавица Това, моя единственная. Она тоже под стеклом, в
траурной рамке, на сервантной полке напротив. Туда Тову поставил Ося через день
после того, как ее унесли на кладбище.
— Это папа, —
представлял меня гостям Ося, — он ушел добровольцем на фронт. В августе сорок
первого, с выпускного курса консерватории. Меня тогда еще не было на свете. В
ноябре пропал без вести, мы не знаем, где его могила.
Этого не знает никто,
потому что могилы у меня нет. Я истлел в поле под Тихвином, там, где Тарас меня
расстрелял.
— Как живой, —
говорили Осе, глядя на меня, гости. — Потрясающая фотография. Знаете, ваш отец
совсем не похож на еврея.
Прибалтийские евреи
зачастую блондины или русоволосые, так что я и вправду не похож. Ох, извиняюсь
за слова, «был не похож», конечно же. В последнее время я частенько путаюсь во
временах. Но мне простительно — повисите с мое на стене. И не просто так
повисите, а «как живой». Не дай вам бог, извиняюсь за слова.
— Мама очень любила
его, — объяснял гостям Ося. — Она хотела, чтобы я тоже стал скрипачом.
Он не стал скрипачом,
наш с Товой единственный сын, зачатый в первую брачную ночь, за два дня до
начала войны. Он стал средней руки лабухом, потому что уродился робким и
слабохарактерным, а восемнадцати лет от роду взял и влюбился. Один раз и на всю
оставшуюся жизнь.
— Дурная примета, —
говорила, поджимая губы, Това. — Скверная примета, когда мальчик любит девочку,
которая любит всех подряд. Скажи, Аарон? Был бы ты живой, ты бы этого не
допустил.
Я был не живой, а
всего лишь «как живой», поэтому допустил. Она была шумная, вульгарная и
жестокая, эта Двойра, дочка рыночной торговки с одесского Привоза и фартового
домушника с Молдаванки. Она сносно играла на фортепьяно и пела, почти не
фальшивя. Она курила вонючие папиросы, пила дешевое вино, безбожно штукатурила
морду и давала кому ни попадя, потому что была слаба на передок. Она приводила
домой гоев, когда Ося мотался по гастролям, а Това отхаркивала последствия
блокадной чахотки в санаториях. Она никого не любила, эта Двойра, она любила
только деньги, когда их много. Она была стервой и курвой, извиняюсь за слова.
Она родила Осе детей,
и я все простил. Простил, даже когда Двойра умотала с заезжим саксофонистом и
забыла вернуться, оставив Осю с двухгодовалым Яником и шестимесячной Яночкой на
руках.
— Это дедушка, —
говорила Яночка, представляя меня одноклассницам. — Его звали Аарон Менделевич
Эйхенбаум.
Правда, странно?
Курносый и голубоглазый блондин с таким именем.
— Почему странно? —
удивлялись не слишком поднаторевшие в еврейском вопросе школьницы. — Катька вон
тоже блондинка, и нос у нее картошкой. И у Верки. И у Сани Зайчикова.
— Дуры вы, —
авторитетно заявлял Яник. — Одно дело Зайчиковы, совсем другое — Эйхенбаумы.
Скажи, дедушка? Они все пошли в Тову — наш сын, внук и внучка. Они так же, как она,
поджимали губы при разговоре, верили в дурные приметы и по всякому поводу
советовались со мной. Не лучшая привычка, извиняюсь за слова, — держать совет с
покойником, будь он хоть трижды восходящей звездой по классу скрипки. А еще они
все уродились горбоносыми, черноволосыми и кареглазыми, и опознать в них евреев
можно было с первого взгляда.
Во мне еврея не
опознали. Ни с первого взгляда, ни с какого. Меня опознал Тараска Попов,
нацкадр из удмуртской глуши, отчисленный с первого курса по причине патологической
бездарности.
— Жидовье, — объяснял
Тараска сочувствующим. — Что такое ленинградская консерватория? Это когда из
десяти человек семь евреев, один жид и две полукровки.
— А ты как же? —
озадаченно спрашивали Тараску. — Никак полукровка?
— А я одиннадцатый
лишний.
Он оказался в двух
рядах от меня в колонне пленных, которых гнали по проселочной дороге по
направлению к оккупированному Тихвину.
— Господин немец, —
подался вон из колонны одиннадцатый лишний. — Господин немец, разрешите доложить.
Там еврей, вон тот, белобрысый, контуженный. Настоящий жид, господин немец,
чистокровный. Прикажите ему снять штаны, сами увидите.
— Юден? — гаркнул,
ухватив меня за рукав, очкастый малый со «шмайссером» в руках и трофейной
трехлинейкой на ремне через плечо. — Зер гут. — Он сорвал трехлинейку и
протянул Тарасу. — Шиссен.
В десяти шагах от
проселка одиннадцатый лишний пустил мне в грудь пулю. Я рухнул навзничь и был
еще жив, когда Тараска срывал у меня с шеи менору на золотой цепочке. Ту, что в
день свадьбы подарил мне старый Зайдель, Товин отец, потомственный
санкт-петербургский ювелир. Менора, золотой семисвечник, залог и символ еврейского
счастья, отошел к Тарасу Попову, бездарному скрипачу из-под Ижевска, сыну
ссыльного пламенного революционера и местной испитой потаскухи. Извиняюсь за
слова.
— Хорошую вещь
повредил, — посетовал Тараска, осмотрев менору с отколотой пулей третьей слева
свечой. — У, жидяра!
Он, воровато
оглянувшись, упрятал мое еврейское счастье за пазуху, сплюнул на меня и
повторным выстрелом в голову добил.
— Дурная примета,
папа, — сказал мой любимый внук Яник моему любимому сыну Осе, — я вчера видел
одного гоя.
— Большое дело, —
пожал плечами Ося. — Я вижу их много и каждый день.
— Это особенный гой.
Он ухлестывает за Яночкой.
У Оси клацнула
искусственными зубами вставная челюсть.
— Как это
ухлестывает? — побагровел он. — Что значит ухлестывает, я спрашиваю?
Ося растерянно
посмотрел на меня, потом на Тову. Ни я, прибитый гвоздями к стене, ни Това в
траурной рамке не сказали в ответ ничего. Да и что тут можно сказать, даже если
есть чем.
— Знакомьтесь, —
радостно прощебетала на следующий день Яночка. — Это мой папа Иосиф Ааронович.
Это мой старший брат Янкель. А это… — она запнулась, — Василий.
— Василий? —
ошеломленно повторил Ося, уставившись на длинного, нескладного и веснушчатого
молодчика с соломенными патлами. Вид у «особенного гоя» был самый что ни на
есть простецкий. — Очень э-э… очень приятно, — промямлил Ося. — Василий,
значит.
Василий смущенно
заморгал, шагнул вперед, затем назад и затоптался на месте. Веснушки
покраснели.
— А это дедушка, —
представила меня Яночка, — Аарон Менделевич Эйхенбаум. Фотография сделана на
его первом сольном концерте. И последнем. Дедушка добровольцем ушел на фронт и
пропал там без вести.
Василий проморгался,
шмыгнул курносым, под стать моему, шнобелем и изрек:
— Как живой.
Наступила пауза. Моя
родня явно не знала, что делать дальше.
— А вы, собственно, —
нашелся наконец Ося, — на чем играете?
— Я-то? — удивленно
переспросил Василий. — Я вообще-то, так сказать, ни на чем. Я фрезеровщик.
— Дурная примета, —
едва слышно пробормотал себе под нос Яник, и вновь наступила пауза.
— Значит, так, —
решительно прервала ее Яночка. — Мы с Васей вчера подали заявление в ЗАГС.
— Как? — ошеломленно
выдавил из себя Ося. — Как ты сказала, доченька? Куда подали?
— В ЗАГС.
Это был позор.
Большой позор и несчастье. У нас в роду были музыканты, поэты, художники,
ювелиры, шахматисты, врачи. У нас были сапожники, портные, мясники, булочники и
зеленщики. У нас никогда, понимаете, никогда не было ни единого фрезеровщика. И
никогда не было ни единого, черт бы его побрал, Василия, извиняюсь за слова.
Мой робкий
слабохарактерный сын Ося, наливаясь дурной кровью, шагнул вперед.
— Никогда, — в тон
моим мыслям просипел он. — Никогда в нашей семье…
— Папа, прекрати! —
звонко крикнула Яночка.
Ося прекратил. Он мог
бы сказать, что его дочь учится на третьем курсе консерватории по классу
виолончели и ей не подобает брачный союз с неучем и простофилей. Он мог бы
сказать, что его отец перевернется в гробу от подобного мезальянса. Но он
вспомнил, что неизвестно, есть ли у меня этот гроб, и не сказал ничего.
— Вася хороший,
добрый, у него золотые руки, — пролепетала Яночка. — А еще у него нет ни
единого родственника, Вася круглый сирота, детдомовский. Зато теперь у него
есть я. И потом… У нас с ним скоро будет ребенок.
По утрам Вася,
отфыркиваясь, тягал гантели, фальшиво напевал «Не кочегары мы, не плотники» и
шумно справлял свои дела в туалете. По вечерам он поглощал немереное количество
клецок, гефилте фиш и прочей еврейской пищи, которую вышедшая в декрет Яночка
выучилась ему готовить. Заедал мацой и усаживался к телевизору смотреть хоккей.
— Азох ой вей, —
бранился набравшийся еврейских словечек Вася, когда очередные «наши» пропускали
очередную плюху. — Шлимазлы, киш мир ин тохас.
По весне Яночка
родила Васе близняшек.
— Това и Двойра, — с
гордостью представил неотличимых друг от дружки новорожденных счастливый отец.
— Това и Двойра Васильевны.
— Васильевны… — эхом
отозвался ошеломленный Ося.
— Ну да, — расцвел
Вася. — Правда, они замечательные?
— Скажи, дедушка, —
подалась ко мне сияющая Яночка.
«Клянусь, они
замечательные, — не сказал я. — Даже несмотря что Васильевны».
— Папа, нам надо
поговорить, — подступилась к Осе Яночка полгода спустя. — Мы с Васей собираемся
подать заявление.
— Опять заявление, —
проворчал Ося. — Вы, похоже, только и знаете, что их подавать. И куда?
— В ОВИР.
— Куда-куда?
— В ОВИР, —
неуверенно пролепетала Яночка. — Мы с Васей решили.
— На предмет выезда
на историческую родину, в Государство Израиль, — оторвавшись от хоккея, уточнил
Вася.
— Что-о?! На какую
еще родину?
— На историческую
родину моих детей.
— Вы что, рехнулись?
— побагровел Ося. — Какой, к чертям, Израиль? Что вы там будете делать?!
— Не «вы», а «мы», —
поправила Яночка. — Мы все будем там жить.
— На какие шиши?
— Папа, — укоризненно
проговорил Вася. — Вы что же, думаете, на исторической родине не нужны
фрезеровщики? Я собираюсь принять гиюр. Скажите, дедушка? — обернулся он ко
мне.
</i>
▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌
◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌
<i>
Я не хотел ни в какой
Израиль. Я прожил… Извиняюсь за слова. Я не прожил здесь, на стене, четыре
десятка лет. Я не сказал ничего. Я лишь осознал, что у меня стало одним
родственником больше. К многочисленным Менделям, Зайделям и Янкелям прибавился
длинный, веснушчатый, с соломенными патлами особенный гой Василий.
Следующий год моя
родня провела в спорах. Спорили каждый вечер, а по выходным сутки напролет.
Приводили неопровержимые аргументы в пользу отъезда и не менее неопровержимые
против, а за поддержкой апеллировали ко мне. Я молчал. Мне нечего было сказать.
За меня сказала Това. Ночью, накануне которой была достигнута договоренность
паковать чемоданы, Това упала с сервантной полки траурной рамкой вниз.
— Дурная примета, —
ахнул наутро пробуждающийся с петухами Вася. — Мы никуда не едем. Бабушка
против.
Тем же вечером в знак
семейного примирения Яник с Васей надрались. До изумления, извиняюсь за слова.
Вернувшийся с кабацкого выступления Ося уже через полчаса догнал обоих.
— В Израиле
в-виолончелистки нужны? — икал, поджимая губы, Яник. — Бабушка права: н-не
нужны. А п-пожилые скрипачи? Там своих как собак нерезаных. А м-музыкальные
критики? Я вас умоляю.
— По большому счету,
— уныло соглашался Вася, — фрезеровщики там тоже на фиг никому не нужны. А те,
что на иврите ни бум-бум, — тем более.
Вася привычно включил
телевизор.
— И хоккея там нет, —
резюмировал он. — Какой там может быть, скажите, хоккей? Правда, дедушка?
Я, как обычно, не
сказал ничего. И не только потому, что не имел чем. Хоккея сейчас не показывали
и у нас. Вместо него показывали Тараску. На фоне сложенных в штабеля мертвецов.
— Не все военные
преступники понесли заслуженное наказание, — сообщил голос за кадром. —
Некоторым удалось скрыться, как, например, надзирателю могилевского
концентрационного лагеря по кличке Скрипач. Вы сейчас видите его фотографию в
кадре. Скрипач виновен в смерти сотен…
Я не слушал. Я
смотрел Тараске в глаза.
«Гнида ты, Скрипач, —
не сказал я. — Будь ты, извиняюсь за слова, проклят».
Два года спустя
подошла Васина очередь на кооператив в новостройках, и паковать чемоданы таки пришлось.
— Ну что вы, папа, —
привычно переминаясь с ноги на ногу и держа Тову на левом плече, а Двойру на
правом, утешал всплакнувшего тестя Вася. — Мы будем часто видеться. Девяткино —
это не какой-нибудь там Тель-Авив. Правда, дедушка?
«Правда, — не сказал
я. — С новосельем вас, дети. Маззл тов». Мне было очень тяжело целых три года,
потому что из Девяткино, хотя оно и не Тель-Авив, мои внуки и правнуки
приезжали не слишком часто. Я по-прежнему висел на стене в гостиной, понемногу
выцветая, и вместо хоккея, к которому привык, смотрел на затеявшего перестройку
унылого Горбачев с родимым пятном во всю лысину. А потом у нас появилась
Сонечка.
Она была миниатюрная,
говорливая и непоседливая, с копной вороных кудряшек, разлетающихся на бегу.
Она носилась по квартире безостановочно, будто кто ее подгонял, и даже за
фортепьяно не могла усидеть дольше пяти минут. Она щебетала без умолку и
непрестанно наводила порядок — даже пыль с меня стирала по пять раз на дню. Так
продолжалось до тех пор, пока она не родила Янику Машеньку.
Впервые увидев свою
третью правнучку, я обомлел под стеклом. Она была… Она была курносая и
голубоглазая, с ямочками на щеках и светлым пушком на макушке. Она была вся в
меня.
— Это что же,
еврейская девочка? — засомневался при виде Машеньки Ося.
— Она еще потемнеет,
папа, — утешил пританцовывающий вокруг новорожденной Яник. — Черный цвет
доминантен. Правда, дедушка?
«Неправда, — не
сказал я. — В нашем с тобой случае это неправда. Она не потемнеет».
— Это прадедушка, —
представляла меня одноклассницам восьмилетняя Машенька, — Аарон Менделевич
Эйхенбаум. Он мог стать выдающимся скрипачом, но ушел добровольцем на фронт и
пропал там. Прадедушка на этой фотографии как живой. Мы с ним очень похожи.
Мама с папой говорят, что одно лицо.
— Одно лицо, —
подтверждала притихшая и присмиревшая после родов Сонечка. — Дедушкины гены
возродились в третьем поколении. Так бывает. </i>
▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌
◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌
<i>
Так бывает. Машенька
была не просто похожа на меня внешне. Она оказалась еще и талантливой.
Талантливой, как никто больше. В пятнадцать лет она вышла на сцену Оперного
театра с первым своим сольным концертом. Она играла Мендельсона, Моцарта и
Брамса, а когда раскланялась, профессура консерватории по классу скрипки
вынесла единогласный вердикт: «Восходящая звезда. Виртуоз».
Я был счастлив. Так,
как только может быть счастлив покойник, семьдесят лет назад расстрелянный у
проселочной дороги под Тихвином. Моя третья правнучка подарила мне еще одну
жизнь. Она стала моим воплощением, моим вторым «я» на нашей, извиняюсь за
слова, яростно прекрасной и отчаянно грешной Земле.
К восемнадцати
Машенька объездила с концертами всю Европу, за два следующих года — весь мир. В
день своего двадцатилетия она давала концерт для скрипки с оркестром на сцене
санкт-петербургской Капеллы. А вечером у нас ожидался семейный ужин. В тесном
кругу, для своих.
Сонечкиными
стараниями праздничный стол ломился от блюд, а неотличимые друг от дружки Това
и Двойра таскали с кухни все новые и новые. Успевшие в ожидании именинницы
ополовинить бутылку сорокоградусной Вася и Яник пели вразнобой «Не кочегары мы,
не плотники». Старенький Ося скрипучим голоском подтягивал. Наводила последний
марафет располневшая Яночка. А потом… Потом отворилась входная дверь, и в
гостиную впорхнула Машенька. Светловолосая и голубоглазая, с ямочками на щеках.
Но я не смотрел на нее, не смотрел на свое новое воплощение на Земле. Потому
что в дверях застыл рослый плечистый красавец с вороными волосами до плеч. Он
был в смокинге, и красная бабочка кровавым росчерком перерезала белоснежную
рубаху.
— Знакомьтесь, —
зазвенел Машенькин голос. — Это мой папа, Ян Иосифович Эйхенбаум. Мама, Софья
Борисовна. Дедушка…
Она перечисляла
родню, но я не слышал — у меня разрывалось от боли отсутствующее сердце, потому
что я уже понимал, знал уже, что…
— А это Тарас Попов,
— пробились сквозь стекло новые слова, — мой друг. Он дирижировал оркестром
сегодня. Он очень талантливый, но это не главное. Час назад Тарас сделал мне
предложение.
Наступила пауза.
Сквозь стекло я смотрел на застывшую на сервантной полке Тову в траурной рамке,
и мне казалось, что Това плачет.
— А это прадедушка, —
представила меня Машенька. — Аарон Менделевич Эйхенбаум. Взгляни: он на
фотографии как живой. Я пошла в него, прадедушкины гены возродились в третьем
поколении.
— Я тоже похож на
покойного прадеда, — пробасил рослый красавец Тарас Попов. — Меня и назвали в
его честь. У нас есть семейная реликвия — менора, которую подарил прадеду на
фронте его смертельно раненный еврейский друг. В ней не хватает одной свечи,
там, куда угодила пуля. Мой дед носил ее, потом отец, теперь я. Менора дарит
нашему роду счастье. Сегодня оно досталось мне.
В этот миг сердце,
которого у меня не было, расшиблось о стекло. Я рванулся с гвоздей, выдрал их
из стены и обрушился вниз. Багетная рама, приложившись о край стола,
раскололась. Я упал на пол плашмя, разбрызгав по сторонам осколки.
Опрокинувшийся графин томатным соком залил мне грудь и кровавым языком лизнул
лицо.
— Не бывать, —
услышал я последние в своей второй, уходящей жизни слова. — Не бывать! Дедушка
против.
</i>
▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌
◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌ ▫ ▪ ◌
➽ http://ruspioner.ru/cool/m/single/4678