<b>Помним</b>
 
 
 
  ❖ ❦ ❥ ❖ ❧ ◥
❤
<b>
     
Правила жизни Александра Вертинского
</b>
   
  ﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌
<u><i></u>
<b> Моим первым жалованием </b> в театре были борщ и котлеты.
<b> В юности у меня был</b> один большой недостаток: я не выговаривал буквы «р», и это обстоятельство дважды чуть не погубило всю мою театральную карьеру.
<b> Когда обо мне говорят: </b> «счастье этому Вертинскому: пропоет вечер — три тысячи... успех...» — когда я это слышу, мне делается немного обидно. Разве я мог бы выдумать мои песенки, если бы не прошел тяжелую жизненную школу, если бы я не выстрадал их?
<b> Каждая страна имеет свой особый запах, </b> который вы ощущаете сразу при въезде в нее. Англия, например, пахнет дымом, каменным углем и лавандой. Америка — газолином и жженой резиной, Германия — сигарами и пивом, Испания — чесноком и розами, Япония — копченой рыбой.
<b> Кино интересовало всех. </b> Актеры кино более популярны, чем короли или президенты. Нас узнавали и любили всюду и везде — от швейцаров и приказчиков магазинов до людей самого высокого общественного положения. Знакомства заводились самые неожиданные. Утром на съемке мы знакомились, например, с профессором Эйнштейном (автором теории относительности), а вечером обедали с негритянской опереточной дивой Жозефиной Бекер или с Дугласом Фербэнксом.
<b> Во Франции можно ругать </b> правительство сколько угодно, это никому не возбраняется.
<b> Эмиграция </b> — большое и тяжкое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние.
<b> До сих пор не понимаю, </b> откуда у меня набралось столько смелости, чтобы, не зная толком ни одного языка, будучи капризным, избалованным русским актером, неврастеником, совершенно не приспособленным к жизни, без всякого жизненного опыта, без денег и даже без веры в себя, так необдуманно покинуть родину. Сесть на пароход и уехать в чужую страну.
<b> Я не тщеславен. </b> У меня мировое имя, и мне к нему никто и ничего прибавить не может. Но я всегда хотел только одного — стать советским актером.
<b> Странно и неприятно знать, </b> что за границей обо мне пишут, знают и помнят больше, чем на моей родине. До сих пор за границей моих пластинок выпускают около миллиона в год, а здесь из-под полы все еще продают меня на базарах «по блату» вместе с вульгарным кабацким певцом Лещенко.
<b> Я
боюсь</b> пользоваться хорошими условиями жизни. Тогда я
успокоюсь, осяду, спущусь. И не смогу петь свои песенки.
<b> Стихи
должны быть</b> интересные по содержанию, радостные по
ощущению, умные и неожиданные в смысле оборотов речи, свежие в красках, и,
кроме всего, они должны быть впору — каждому, т.е. каждый, примерив их на себя,
должен быть уверен, что они написаны о нем и про него.
<b>
Кокаин</b> продавался сперва открыто в аптеках, в
запечатанных коричневых баночках, по одному грамму. Самый лучший, немецкой
фирмы «Марк» стоил полтинник грамм. Кокаин был проклятием нашей молодости. Им
увлекались многие. Актеры носили в жилетном кармане пузырьки и «заряжались»
перед каждым выходом на сцену. Актрисы носили кокаин в пудреницах. Поэты,
художники перебивались случайными понюшками, одолженными у других, ибо на свой
кокаин чаще всего не было денег.
<b> Жизнь
надо выдумывать, создавать. </b> Помогать
ей, бедной и беспомощной, как женщине во время родов. И тогда что-нибудь она из
себя, может быть, и выдавит.
<b>
Однажды на Тверской я увидел</b>
совершенно ясно, как Пушкин сошел с своего пьедестала и, тяжело шагая
«по потрясенной мостовой», направился к остановке трамвая. А на пьедестале
остался след его ног, как в грязи оставшийся след от калош человека. Пушкин
встал на заднюю площадку трамвая и воздух вокруг него наполнился запахом
резины, исходившим от плаща. Я ждал, улыбаясь, зная, что этого быть не может. А
между тем это было! Пушкин вынул большой медный старинный пятак, которых уже не
было в обращении. «Александр Сергеевич! — тихо сказал я, — кондуктор не возьмет
у вас этих денег! Они старинные!» Пушкин улыбнулся: «Ничего. У меня возьмет!»
Тогда я понял, что просто сошел с ума.
<b> В
Киеве, на концерте, </b> какой-то
педагог вскочил на барьер ложи и закричал: «Молодежь! Не слушайте его! Он зовет
вас к самоубийству!» Молодежь с хохотом стащила его оттуда.
<b> От
страха перед публикой, </b> боясь
своего лица, я делал сильно условный грим: свинцовые белила, тушь, ярко-красный
рот. Чтобы спрятать свое смущение и робость, я пел в таинственном «лунном»
полумраке, но дальше пятого ряда меня, увы, не было слышно.
<b> Мы,
объявившие себя футуристами, </b> носили желтые кофты с черными широкими
полосками, на голове цилиндр, а в петлице деревянные ложки. Мы размалевывали
себе лица, как индейцы, и гуляли по Кузнецкому, собирая вокруг себя толпы. Мы
появлялись в ресторанах, кафе и кабаре и читали там свои заумные стихи,
сокрушая и ломая все веками сложившиеся вкусы и понятия.
<b>
Утверждают, что Вертинский </b> —
не искусство. А вот, когда вашим внукам через 50 лет за увлечение песенками
Вертинского будут продолжать ставить двойки в гимназиях и школах, тогда вы
поймете, что Вертинский — это искусство!..
<b>
Каково содержание тех романсов, </b>
которые мы слушаем и сейчас? Розы — грезы. Соловей — аллей. Кровь —
любовь. Тень — сирень. И все. Неужели нельзя петь о чем-нибудь более
интересном?
<b> Я не
могу причислить себя</b> к
артистической среде, скорей к литературной богеме. К своему творчеству я
подхожу не с точки зрения артиста, а с точки зрения поэта. Меня привлекает не
только одно исполнение, а подыскание соответствующих слов и одевание их в мои
собственные мотивы.
<b>
Китаянки, особенно полуевропеизированные, </b> —
какие-то маленькие идолы, для которых можно строить разукрашенные, маленькие
же, храмы и жечь курения.
<b>
Раньше я получал по 50 писем в день. </b> И
большая часть из них была любовных. Теперь письма приходят иного рода. В
эмиграционной жизни не до любви.
<b> Я
пою, а значит, и живу только для русских. </b> Петь на другом языке, значит, вовлекать
иностранцев в невыгодную сделку. Весь смысл моего пения исчезнет и люди уйдут
разочарованными.
<b>
Посмотрите на наших старых русских писателей. </b> Бунин. Куприн. Они же не могут писать ни о
чем, кроме России. А России нет. Как писать?
<b>
Биссирование </b> — это все равно
что вторичное объяснение в любви любимой женщине. Вы объяснились ей один раз. И
она откликнулась вам всем своим сердцем. Это — чудно хороший миг! Но вы
недовольны результатом и желаете объясниться вторично... Как будет ваша женщина
слушать во второй раз те же пламенные слова? Ясно, что уже с оттенком легкого
анализа, с закрадывающимся сомнением в искренности.
<b>
Как-то раз я не мог заснуть </b> и
под утро явственно слышал разговор кошек на крыше: «Марррруся!» — говорил кот.
«Я не Марррруся, а Варвара!» — отвечала кошка.
<b>
Русские совсем осатанели. </b> Все заняты спекуляцией.
<b> Мы,
артисты, святые и преступные, </b>
страшные в своем жестоком и непонятном познании того, что не дано
другим. Нас не надо трогать руками, как не надо трогать ядовитых змей и богов.
<b> Я
мучаюсь со своим «творчеством». </b>
Чехов говорит: «Писать надо не то, что есть, и не то, что „надо“, а то,
о чем мечтаешь». То, что есть — неинтересно. То, что «должно» — я не умею. А
то, о чем я «мечтаю», — писать нельзя.
<b>
Единственное спасение у нас в труде. </b>
Деятельность дает закономерный отдых. А вот когда у меня «выходной»
день, я — несчастный человек. Я не умею «отдыхать» — я предоставлен самому себе
и своему одиночеству, и что мне делать? Воистину это «страна труда» и больше
ничего. И самое страшное в ней — отдых!
<b> У
меня была собака. </b> Это была
белая красавица — боксер с единственным пятном в виде коричневого «монокля»
вокруг правого глаза. У нее были кой-какие недостатки. Она не выносила кошек,
крыс, мотоциклистов и верховых лошадей. Во всем остальном она была «настоящая
леди».
<b> Я
ничего не скрываю от слушателя, </b> пою
так же, как пел бы для Господа Бога, — искренно, глубоко, правдиво, как
верующий, как «священнослужитель».
<b> Будь
проклята моя профессия! </b> Лучше возить говно в бочках, чем быть на
моем месте.
<b> По
всему Союзу строят</b> «Дворцы
культуры», а сортиров не строят. Забывают, что культура начинается с них.
<b>
Посмотрите на эту историю</b> со
Сталиным. Какая катастрофа! Теперь, на 40-м году Революции, встает дилемма — а
за что же мы боролись? Все фальшиво, подло, неверно. Все борьба за власть —
одного сумасшедшего маньяка.
<b> В
этих условиях изоляции</b> и
международной блокады, при отсутствии всякого общения и даже «сравнения» — мы
были вынуждены создавать свою культуру, ибо ни на чью помощь, ни на чью
поддержку мы не могли рассчитывать. Да и сейчас не можем.
<b> У нас
народ абсолютно невоспитан</b> (а
кто его воспитывал? А когда им занимались вплотную?). Кроме того, он страшен —
наш народ, потому, что он одинаково способен как на подвиг, так и на
преступление.
<b>
Хороший город Ленинград! </b>
Удивительно он успокаивает как-то. В Москве живешь, как на вокзале. А
здесь — как будто уже приехал и дома.
<b> Чем
больше живет человек, </b> тем
яснее становится ему, в какую ловушку он попал, имея неосторожность родиться.
<b> Я
получаю сомнительное удовольствие</b>
от удовольствия зрителей или слушателей, которые мимоходом послушали
какой-то бред о «красивых чувствах» и разошлись, под шумок покачивая головами и
добродушно улыбаясь, — есть же, мол, еще такие чудаки! — чтобы приступить опять
к своим примусам, авоськам и разговорам, завистливым, злобным и мелочным.
<b>
Человеку на закате суждено все разлюбить, </b> чтобы
душа его, освобожденная от всех земных привязанностей, предстала чистой, голой
и свободной перед престолом Всевышнего.
<b> Что я
получаю за свои песенки? </b>
Холод номера и холод одиночества. Мне платят «продуктами из
рефрижератора» — свежезамороженной и потому безвкусной дрянью.
<b> Как
только мы добиваемся, </b>
наконец, ясности мысли, силы разума и что-то начинаем уметь и знать,
знать и понимать — нас приглашают на кладбище. Нас убирают как опасных
свидетелей, как агентов контрразведки, которые слишком много знают.
<b> Жизни
как таковой нет. </b> Есть только
огромное жизненное пространство, на котором вы можете вышивать, как на
бесконечном рулоне полотна, все, что вам угодно. Вам нравится токарный станок?
Влюбляйтесь в него! Говорите о нем с волнением, с восторгом, с экстазом,
убеждайте себя и других, что он прекрасен! Вам нравится женщина? То же самое.
Обожествляйте ее! Не думайте о ее недостатках! Вам хочется быть моряком?
Океаны, синие дали... Делайтесь им! Только со всей верой в эту профессию! И тд.
И вы будете счастливы какое-то время, пока не надоест токарный станок, не
обманет женщина, не осточертеет море и вечная вода вокруг. Но все же вы
какое-то время будете счастливы.
<b> Я —
врач, </b> спокойно и внимательно наблюдающий за
«кроликом моей души», которому, или, вернее, на котором время производит свои
экспериментальные опыты.
</i>
Полностью
читать https://esquire.ru/wil/vertinsky ◄╝
    ❖ ❦
❥ •
    ❖ ❦
❥ •
<i> <b>
Желтый Ангел
</b>
В вечерних
ресторанах,
В парижских
балаганах,
В дешевом
электрическом раю,
Всю ночь ломаю
руки
От ярости и
муки
И людям что-то
жалобно пою.
Звенят, гудят
джаз-банды,
И злые обезьяны
Мне скалят
искалеченные рты.
А я, кривой и
пьяный,
Зову их в
океаны
И сыплю им в
шампанское цветы.
А когда
наступит утро, я бреду бульваром сонным,
Где в испуге
даже дети убегают от меня.
Я усталый,
старый клоун, я машу мечом картонным,
И лучах моей
короны умирает светоч дня.
Звенят, гудят
джаз-банды,
Танцуют
обезьяны
И бешено
встречают Рождество.
А я, кривой и
пьяный,
Заснул у
фортепьяно
Под этот дикий
гул и торжество.
На башне бьют
куранты,
Уходят
музыканты,
И елка догорела
до конца.
Лакеи тушат
свечи,
Давно замолкли
речи,
И я уж не могу
поднять лица.
И тогда с
потухшей елки тихо спрыгнул желтый Ангел
И сказал: «Маэстро
бедный, Вы устали, Вы больны.
Говорят, что Вы
в притонах по ночам поете танго.
Даже в нашем
добром небе были все удивлены».
И, закрыв лицо
руками, я внимал жестокой речи,
Утирая фраком
слезы, слезы боли и стыда.
А высоко в
синем небе догорали божьи свечи
И печальный
желтый Ангел тихо таял без следа.
1934
Париж
</i>
    ❖ ❦
❥ •