<b>Помним</b>
 
 ❖ ❦ ❥ ❖ ❧
❤
<b>
Из
предисловия к книге «Алфавит Паолы Волковой»
</b>
﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌﹌
<i>
Паола Волкова много лет, с начала семидесятых, была
московской легендой. Это необычное имя слышали многие, но кто она, понимали
только ее друзья и ученики. Паола Волкова была ученицей философа Мераба
Мамардашвили и востоковеда Льва Гумилева, печаталась в журналах и газетах по
вопросам искусства, написала несколько книг о Тарковском.
Публичный же успех пришел, как часто бывает, гораздо позже,
чем следовало. Но все-таки это произошло: Паола Дмитриевна Волкова появилась на
телевидении и завоевала любовь зрителей канала «Культура». В одночасье круг ее
поклонников невероятно расширился, и она стала интеллектуальной звездой. Привел
ее на ТВ директор и главный редактор канала «Культура» Сергей Шумаков, в
прошлом ее любимый ученик из ВГИКа. Так родился цикл передач «Мост над
бездной», посвященных шедеврам мировой живописи, и Паолу смогли услышать миллионы.
Ее авторская программа стала необыкновенно популярна не только среди любителей
искусства, интеллектуалов, но и среди тех, чей интерес к искусству
ограничивался лишь поверхностным любопытством. Она умела увлечь и вовлечь,
рассказать о мировых шедеврах живописи с азартом, без лишнего пафоса. Ее
передачи для многих стали первым шагом в удивительный мир искусства, а для тех,
кто интересовался им давно и всерьез, был очень важен именно ее взгляд, ее
подход, ее, как теперь принято говорить, стиль. Когда она начинала говорить,
Леонардо с Рафаэлем оживали, превращаясь в знакомых итальянцев из Флоренции, а
Тезеи, Орфеи и прочие небожители спускались на землю.
Потом вышли ее книги, лишь одна из которых была выпущена при
ее жизни, — первая книга цикла «Мост через бездну». Они также стали
бестселлерами, приобретя популярность не только среди поклонников ее передачи,
но и среди тех, кто лишь мельком слышал о ней.
О многом она говорила в лекциях и телепередачах, что-то
успела записать сама (к огромному сожалению, текстов ее немного). Что-то
рассказали те, кто был с ней близок, — начиная с брата Павла, сына Володи и
дочери Маши, кончая друзьями и учениками. В записных книжках обязательно
оставляют чистые листы.
Паола Волкова, она же Ола Одесская, была необыкновенным
созданием. С этим согласны без исключения все, кто хотя бы раз встречался с
ней. Она сотворила из своей жизни миф, унеся большинство тайн и секретов с
собой, предоставив решать нам, что происходило с ней в действительности, а что
было лишь плодом ее неуемной фантазии.
</i>
❥••••••••••••••••••••••••
<b>
Паола Волкова о том, что больше не повторится
</b><i>
<b>О 1960-х</b>
Мы жили в городе, где все постоянно перетекали друг к другу.
Вся Москва перетекала, все интересовались всем. Тебя кто-то всегда приводил в
гости к кому-то, кто тебя интересовал, кто интересовался тобой: художники, их
подруги, знакомые тех подруг, какие-нибудь физики из Курчатовского института,
что тогда было очень популярно и модно. Это живая магма, движение московского
общества. Мне кажется, что время помнится немножко схоластически. А оно было
живой материей. И вот эта живая материя, может быть, самое ценное, что было.
Потому что больше это уже никогда не повторится. Во всяком случае, на моем
веку.
<b>
Об Андрее Сергееве и квартире Пятигорского
</b>
Андрей Сергеев
купил квартиру на
третьем этаже в кооперативном доме Союза писателей около метро «Пионерская».
Это был не шикарный какой-то писательский дом, а блочный дом без лифта. Андрей
Сергеев был очень хорошим поэтом и замечательным переводчиком. Тогда вообще
считали, что он самый лучший, это было единое мнение, потому что Андрей Сергеев
был первым, кто переводил современную американскую и английскую поэзию, о
которой мы ничего не знали. 1960–1970-е годы были полны невежества в отношении
окружающего нас мира. Сейчас это трудно представить, потому что вы приходите в
книжный магазин — и нет ничего такого, чего вы не могли бы купить. А тогда была
совсем другая ситуация.
Когда собирались у Андрея Сергеева, он читал свои переводы.
И почти что ежедневно с небес, с пятого этажа, спускался Саша Пятигорский,
который там жил с «женой моей, Таней». Он всегда говорил: «А жена моя, Таня».
Но жену Таню очень мало кто видел, мы с ней познакомились много позже. И
Пятигорский тоже слушал все эти переводы, потом начинались востоковедческие
разговоры — то, что называется «творческий треп». Это были наши университеты. А
поскольку у Саши Пятигорского в те годы очень часто бывал Мераб Мамардашвили,
то они спускались вместе.
<b>
О Мамардашвили
</b>
Потом, много времени спустя, я пришла на психологический
факультет университета слушать его лекции. То, что я услышала, меня изумило до
бесконечности. И тогда я стала приглашать своих друзей на его лекции.
Ведь я не была студенткой, я была практически ровесницей
Мераба. Я очень много читала. Знаете, поколение читает одни и те же книги. Мы
были поколением, и мы читали одни и те же книги. Как говорил Огарев, мы плакали
над одним и тем же. Мне кажется, что это очень важно помнить. Тогда уже
слышался и голос Солженицына, и Шаламова, и Гумилева. Мы были современниками. Я
не была совсем неофитом, но я была поражена. Мераб меня потряс. Я слышала очень
много хороших лекторов. Смею думать (может быть, несколько самонадеянно), что и
сама неплохо владею этой профессией. Но с Мерабом было ощущение того, что вы
вместе мыслите вслух. Он включал аудиторию в процесс рождения мысли. Сейчас
очень трудно даже понять, что это такое. Есть люди, которые могут мыслить с
пером в руках. А есть люди, которые мыслят так, что вы видите мысль как
рождающийся творческий акт. Он нас включал в очень насыщенный слой культуры, мы
попадали в целое культурное пространство.
Философы, наверное, очень хорошо могут рассказать о том, что
такое философия Мамардашвили. Я могу сказать, что он был уникальным носителем
целого мира культуры. И я поняла, что студентам очень важно это слышать. И это
меня подвигло начать сложнейшие переговоры со ВГИКом. Мы взяли Мераба на
почасовые лекции. И я не ошиблась.
<b>
О комнате Мамардашвили на Донской
</b>
Он жил в Москве на Донской улице, рядом с метро
«Октябрьская», в замечательной комнате. Однажды в Москву приехал Кшиштоф
Занусси
.
А Кшиштоф по своему первоначальному образованию тоже
философ. Это был канун старого Нового года, и мы поехали к Мерабу в гости.
Кшиштоф был прекрасен, красиво одет, хорош собой, молод. Когда он увидал эту
коммунальную квартиру, в которой был сосед — отсидевший уголовник, его охватила
оторопь: настолько келейна, аскетична и проста была жизнь Мераба. «Где ваши
книги?» — спрашивает Занусси. Мераб так лениво рукой с трубкой повел, сказал:
«Вот они». И тут мы увидали, что висит несколько плотно зашторенных, закрытых
полок, и наверху одной из них — работа, с которой он никогда не расставался,
«Распятие» Эрнста Неизвестного. «Те книги, которые мне нужны, все закрыты. Я
терпеть не могу видеть книги», — сказал Мераб.
Образ Мераба был эстетически завершенным. Он был очень
элегантен, прекрасно одевался. И в этом слежении за собой, мне кажется, есть
одно обстоятельство, прекрасно описанное Булгаковым, который тоже очень следил
за собой. Очень многим людям со сложным внутренним порядком и с очень большими
шумами внутри необходима форма. Которую Маяковский прекрасно определил словами
«Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана». Но тут речь шла не о
желтой кофте, а о красивых свитерах с кожаными заплатками на локтях и
безупречных рубашках.
<b>
О преодолении языка
</b>
Мераб говорил непросто. Речь его была не бытовой. Я читаю
лекции, как тетка на кухне, без терминологии, так, чтобы понимали. Мераб не
читал просто. Я у него спросила: «Мераб, почему вы так сложно говорите?» Он
сказал: «Очень важно делать усилие по преодолению языка». Потому что
совдеповский язык не может быть языком философии.
Он говорил, что вся история мировой философии есть лишь
комментарий к Платону. И очень точно его цитировал. Я была поражена оттого, что
античность непрерывна, она вершится ежедневно, и он является комментатором. Он
не просто читал античную философию. Он ее комментировал. И в этот
комментаторский текст засасывалось очень много культурной коррекции.
<b>
О пьянстве и разговорах</b>
Никогда не было разговора о деньгах, потому что не было
такого предмета, как деньги, в обиходе. Я не знаю, как мы жили, но были милы. И
пили, естественно. Сам по себе алкоголизм — омерзительная вещь, как я сейчас
понимаю, но тогда он был предметом большого шика. Одним из самых шикарных принцев
богемы был Анатолий Зверев, они ходили вместе с Димой Плавинским. И о том, как
они пили, ходили легенды по Москве. Но они же были великими художниками. Более
того, мы только сейчас и можем оценить, до какой же степени они были
художниками. Это был стиль времени.
Эрнст Неизвестный пил не просто. Он перепивал всех. И я
помню время, когда Эрнст Неизвестный ходил в пижамных штанах и в завязанном на
четыре узелка платочке на голове.
Это была среда. Это были кумиры, лидеры времени. И никогда,
когда собирались эти люди, не было разговора о деньгах и имуществе, а были
разговоры о главном, и они начинались с той точки, на которой закончились
позавчера.
В мастерской у Эрнста бывало очень много народу. Там велись
нешуточные разговоры и нешуточные споры, потому что человек он темпераментный,
лобовой: фронтовик, воевавший человек. У него была очень большая внутренняя
независимость и свобода. Когда Сартр приезжал в Москву, он встретился с Эрнстом
Неизвестным. И один из самых важных разговоров, который произошел между ними,
был разговор о свободе. Они не поняли друг друга вообще. Эрнст был взбешен.
Суть заключалась в том, что для Эрнста свобода была абсолютной необходимостью
глубокого самопознания и полного самовыражения. Он был очень независим. Он мог
и Хрущеву, и кому угодно, и своим близким сказать то, что он считает нужным
сказать. А вот свобода — это именно творчество. Тогда не путали эти вещи.
Еще мы много говорили о стране, о том, что является одной из
важнейших тем для творчества Мамардашвили, — что такое открытое гражданское
общество. А ведь Мераб во всем оказался прав. Очень много говорили о Сократе.
Вы даже не представляете себе, какие были разговоры о Сократе. С ним были все
лично знакомы, он словно на минутку вышел за угол. Вообще, отношение к
культуре, к истории было отношением личного знакомства, близости. И Мераб так
на лекциях думал. Он рассказывал о Декарте, как тот ходил учить королеву
Кристину, как было холодно и как он шел в промозглой темноте учить эту девочку
в пять часов утра. Я в этот момент понимала, что это он встает в пять утра,
когда промозгло и холодно...
Тогда только вышли сонеты Шекспира в переводе Маршака, и эта
книга стала событием. Все стали наизусть читать сонеты так называемого
Шекспира, а на самом деле Маршака. И все могли по очереди, не останавливаясь,
не договариваясь заранее, читать сонеты: книгу не только знали, ее выучили. Это
образ, который очень важен: вы глотаете книгу, и сначала горько, а потом сладко
становится внутри. То время, о котором я говорю, его живая ткань была уникально
целительной и важной для того места, где мы с вами живем, и для того языка, на
котором мы с вами пока еще говорим. То есть для той формы, которая могла бы
стать Россией и не стала. Я не хочу, чтоб меня превратно поняли, что ее
носителем была богема. Ни в коем случае. Но, во всяком случае, то, что делалось
тогда в культуре поколениями и современниками, — в культуре театральных
подмостков, киношкол, в мастерских художников, в кулуарах Курчатовского
института, где мы делали выставки второго авангарда, где я читала первые лекции
о Китае, — это было нужно, это могло бы стать Россией.
<b>
О Боге
</b>
Говорили, конечно, о Боге. И для Пятигорского, и для
Мамардашвили это очень важный дискуссионный момент.
В чем я вижу близость между людьми, которые не были между
собой дружны, но встречались у Сергеева, — между Андреем Синявским и Мерабом
Мамардашвили? Как говорил Мераб, наша художественная история кончилась еще в
1914 году. А потом начался, грубо говоря, соцреализм, советская философия, и
получился провал. Усилия жизни, очень мощной творческой жизни направлены были
на то, чтобы соединить два конца, поднять со дна Атлантиду Серебряного века.
Это было необходимо. Мераб повернул голову назад, и мы вообще должны были
повернуть голову назад. Они навели мост. И вот Синявский был одним из первых,
он писал замечательную книгу «Земля и небо в древнерусском искусстве». Потому
что в числе тем и проблем, которые были очень важны для 1960-х, 1970-х, 1980-х
годов, были те, которые были обронены тогда, на рубеже двух столетий, —
древнерусское искусство, вопросы реставрации.
Поэтому, конечно, разговоры о религии были. Поскольку и для
Саши Пятигорского, и для Мераба был очень важен вопрос богов. Кстати, потом
уже, к 1980-м годам, Мераб очень заинтересовался отцом Александром Менем и
общался с ним. Православие для него стало доминирующим. Он говорил о том, что
такое вера для человека. Время делало усилие по возвращению абсолютных
ценностей. Абсолютных ценностей в понятии чести и связи человека с чем-то.
Одной из самых главных функций и его, и Пятигорского, и
Андрея Синявского было разрушение стереотипов сознания. Разрушение стереотипов
представлений о мире, в котором ты живешь. Разрушение стереотипа поведения.
Выйти из времени, выйти из поколения. И спланировать сверху в эту точку.
<b>
Об эмиграции
</b>
Когда люди начали уезжать, было ощущение конца прекрасной
эпохи. В жизни, о которой я говорю, формирующим началом было общение. Это была
не только дружба, но акт познания. И вот что-то главное в жизни кончилось, его
больше не будет. Москва пустела. В ней не было Неизвестного, Пятигорского,
Синявского. Помню, я у Мераба спросила: «А почему не уезжаете вы?» Он сказал:
«Саше уезжать надо, а мне надо оставаться здесь, мне не надо».
Пятигорскому надо было уезжать, потому что он был пишущим
человеком. Он написал «Жизнь Будды» в серии ЖЗЛ, но некому было ее печатать, и
это сыграло свою роль в его отъезде. У него не было большой лекционной
аудитории, он был исследователь, на Западе уже широко известный.
Его провожало очень небольшое количество людей. И лично я
его не провожала. Но я знаю об одном эпизоде и от Мераба, и от Саши.
Пограничники стали над ним глумиться, демонстративно распаковывать его чемодан.
Что у Саши было, кроме одного костюма, еще одной пары брюк и каких-то
нефирменных трусов? Таможенник это все со смаком ворошил в его убогом скарбе.
Саша стоял, молчал. И когда все это закончилось, Саша этому
пограничнику-таможеннику сказал: «Благодарю вас, молодой человек. Вы
значительно облегчили мне прощание с родиной». Это достоинство было очень
ценимо.
</i>
http://arzamas.academy/materials/217
   ♥ • ❖ • ♥
   ♥ • ❖ • ♥