(░( (░(
(░( (░( (░(
(░( (░( (░(
(░( (░( (░(
(░( (░( (░(
(░(
(░( <b> Интересно о гениях и известных
личностях</b>
Публикация в ФБ
<i>
<b>
Дмитрий БЫКОВ об
Александре БРУШТЕЙН
ПОРТРЕТНАЯ
ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА
великое вообще
рождается на пограничьях
</b>
Окончание
3.
Надо же сказать
и несколько слов о тех уникальных состояниях, про которые до Бруштейн не
писали, – то есть о том, что, собственно, и определяет вхождение или
невхождение текста в классику. Бруштейн, конечно, прочно (и незаметно, потому
что мастер) связана с великими образцами, и потому всякий её читатель
подсознательно узнаёт в её трилогии то привет от Толстого, то персонажа из
детской классики второго ряда, то совершенно чеховский ход, как в истории про
«бялу каву», стоимость которой вычитали из заработка молодой репетиторши, – но
есть то, в чём она безусловно первая, и это-то мы запоминаем лучше всего.
Ей нет равных в
описании того ужасного состояния, когда человек, воспитанный в нормальных,
человеческих законах, вдруг сталкивается с их прямым, сознательным извращением,
иногда государственным (когда в гимназии начинают расследовать и преследовать
обычное создание кружка взаимопомощи, где сильные репетируют слабых), а иногда
вполне невинным, личным (когда Тамара Хованская выдумывает сёмге пышную
родословную и впадает в истерику, будучи разоблачена).
Здравый смысл, когда он сталкивается с
иррациональным злом, – вот что страшно; и аргументы тут не работают, поскольку
аргументы-то как раз из области рационального, из родного Просвещения, из
образов и слов, а тут перед нами нечто принципиально непросвещаемое, нечто из
области тёмного садического инстинкта. Как так: ведь всем ясно, что в деле
Дрейфуса Эстергази неправ, а прав Золя! Ну вот же, и аргументы, и знаменитое
бордеро с поддельным почерком, и фактическое признание злодеев, – а Дрейфус все
еще на Чертовом острове! Вот же мултанское дело, вот несчастные, плачущие
вотяки, виноватые ровно в том, что принадлежат к малому народу, – а их обвиняют
в убийстве, и Кони со всеми своими безупречными аргументами ничего не может сделать!
Вот бедных детей
не пускают играть с богатыми; вот одарённейший юноша не может поступить в
столичный университет только из-за вероисповедания; вот, наконец, умирают
больные, хотя папа, наш добрый гений, всё делает для их спасения! – и тут
Сашенька Яновская сталкивается с силой, которая посильней её правильного и
сияющего мировоззрения. Да, мы понимаем – мы, читавшие Бруштейн, никогда в этом
не сомневаемся, – что в основе мира лежит справедливость, что зло эффективно на
малых расстояниях, а в большой истории всегда побеждает добро! Но ужас Сашеньки
– и наш – в том, что в мире есть не только человек; и, страшно сказать, в
человеке есть не только человек.
Это ужас
набоковского Цинцинната, заглянувшего под стол – и увидевшего там страшное
переплетение копытных конечностей, тогда как сверху вполне благообразно
беседуют его жена Марфинька и её очередной кавалер. Иррациональная мерзость,
мучительство, служение вымороченным, выдуманным, мертвенным идеалам вроде
государственной бюрократии, бессмысленная риторика манифестов, античеловеческая
сущность любого шовинизма – как этого много, как это давит! И как наивны были
те, кто полагает всё это анахронизмом!
Бруштейн
описывает наш, нынешний, сегодняшний ужас, когда нам лгут в глаза – и эта ложь
не может быть разоблачена никакой правдой, потому что... внимание, сейчас я
скажу важное, формулируемое по ходу текста... потому что эта ложь и есть
правда. Это ужасная изнанка жизни, правда о нечеловеческом в человеческой
природе, и многие упиваются этим, потому что только это – звериное – и кажется
им подлинностью, основой, самым интересным. Поди докажи кому-нибудь, что
человек по природе своей добр.
Нет, он зверь, и ему нравится быть зверем, и
он испытывает наслаждение, выпуская из себя зверя, Хайда, тёмного двойника! Тот
не знает наслаждения, кто лжёт по незнанию. Но тот, кто сознательно и с
упоением предается в руки дьявола, тот, кто действует, как сегодняшний
российский телепропагандист... или описанные Бруштейн «синявки», гимназические
тиранши, отлично понимающие, насколько они неправы... Зверь, только зверь, его
правда, его звериная вонь! Возникает вопрос: но зачем тогда человек? Ведь зверь
УЖЕ есть – зачем же всё извлекать его из подсознания, зачем становиться им,
зачем объявлять ненужным, неинтересным, слабым всё то, что выше зверя?
На это у них нет
ответа, им человек просто не нужен. Он для них – напоминание о наслаждениях,
которые им недоступны; они знают одно наслаждение – мучить. Человека в ХХ веке
было очень мало, но в конце концов он победил, и всегда будет побеждать, и о6
этом – Бруштейн. Ведь делать из себя человека тоже очень приятно, приятней, чем
вечно выпускать Хайда, – но этому наслаждению надо научиться, как надо учиться,
например, кататься на велосипеде. Ведь отнимать велосипед у другого –
удовольствие гораздо меньшее, чем ехать на вполне доступном собственном
велосипеде, захлёбываясь ветром и сверкая спицами; но штука в том, что сначала
надо выучиться. Бруштейн – из тех, кто учит быть человеком и наслаждаться этим.
Я вдруг подумал, что писатель и не может сделать большего, кроме как провести
эту скромную инициацию; кроме как создать клуб людей, которые будут
обмениваться его цитатами – и в этом круге защищать, растить, возвышать друг
друга. На моей памяти это удалось только Стругацким. Может быть, Аксёнову отчасти.
И вот ей, Александре Бруштейн, изобретателю велосипеда.
4.
Николай
Островский, который тоже был классным писателем, иначе его книга не научила бы
сопротивлению миллионы, а то и миллиарды читателей, – писал о ней худруку
Театра молодёжи Белецкому: «Вчера я встретился с товарищем Бруштейн. Это
симпатичный товарищ, очень славная женщина. Но она очень плохо слышит. Я
предоставляю ей полное право писать пьесу по роману „Как закалялась
сталь", но принять повседневное участие в работе я не могу. Это для меня
тяжело прежде всего физически. Представляешь себе – я не вижу, а она не слышит.
Это же зрелище для богов!» (И тут он оказался прав: пьеса-то получилась, ведь
метод Бруштейн – именно солидарность слабых, побеждающих любые препятствия).
Она рано начала глохнуть.
Пережила мужа, которого очень любила, – знакомство их было случайным, а любовь
вечной, сразу и на всю жизнь. Он был старше десятью годами. Зашёл в гости
переждать дождь, а там на веранде стояла она, семнадцатилетняя, курносая, очень
красивая Сашенька Яновская. И он, когда пришёл к отцу просить её руки, сказал:
я ведь земский врач, мне ехать в глушь, я там умру со скуки. Мне предлагают
разных невест, а я понимаю, что говорить с ними ни о чём не смогу. А с вашей я
никогда не соскучусь (и не соскучился – почти сорок лет они прожили вместе).
«В детстве мне
подарили книгу „Весёлые приключения барона Мюнхгаузена". На обложке – сам
барон, в гусарском мундире и треуголке пирожком, кокетливо посаженной на
пудреный – с косичкой – парик, сидел на лошади, и лошадь, нагнув голову, пила
воду из ручья. Но – у лошади была только половина туловища: заднюю отрубило
опустившимся некстати шлагбаумом. И вода, которую пила лошадь, широко
выливалась из оставшейся половины туловища. Это – моя жизнь сегодня. Смерть
Сергея отрубила от меня всю прожитую жизнь, ту, что позади, за плечами, – со
всеми воспоминаниями, со всеми событиями. И то, что происходит со мною теперь,
– всё, что я вижу, чувствую, думаю, делаю, пишу, – вливается в сохранившийся
обрубок жизни – и тут же выливается. В никуда. В ни во что». Это из её письма о
смерти мужа, и такую Бруштейн мы не знали... хотя почему не знали? Разве нет в
«Дороге» совершенно взрослых, страшных, отчаянных признаний – в своей
беспомощности, в уязвимости? Она всегда серьёзна с детьми, серьёзней, чем со
взрослыми, потому и книга её оказалась универсальна, победила время.
Её родители
погибли в начале Великой Отечественной: отца расстреляли немцы, мать увезли в
Треблинку и убили там. Они были глубокими стариками. В мае сорок первого Бруштейн
почувствовала, что надо действовать, – поехала в Литву, только что
присоединённую, в тот самый Вильнюс-Вильно, город своего детства, и стала
умолять, уговаривать, убеждать родителей, чтобы те немедленно переехали к ней в
Москву. И восьмидесятилетняя нянька Юзефа, увидев пятидесятисемилетнюю
Сашеньку, всё плакала. И у мамы в комнате царила идеальная – мамина! – чистота.
Она узнала всю избыточность, всю роскошь духовной жизни отца, его книги на
множестве языков, начиная с латыни, его ворчание по поводу литературных
новинок, поглощаемых стремительно, жадно и благодарно. И они не согласились с
ней ехать – человек, деточка, должен жить там, где он укоренился, а там уж как
судьба даст... «Почему судьба, а не Бог?» –переспросила она: упоминание о
судьбе было непривычно в устах матери. «Потому что судьба человеком ещё как-то
занимается, а Бог... он что-то совсем бестолковый стал!»
Лев Шестов
замечал, что его безграмотный отец иногда даёт ответы на сложнейшие философские
вопросы точней, чем коллеги самого Шестова; и вот в этом «что-то Бог совсем
бестолковый стал», сказанном в мае сорок первого, больше психологической
достоверности, чем во всех попытках осмыслить банальность зла или запретить
писать стихи после Освенцима.
Она до последних
дней умудрялась собирать вокруг себя людей, нуждавшихся в ясной, твердой,
пламенной уверенности в конечной победе разума и гуманизма. И на её
восьмидесятилетие в зал Дома актера, вмещавший семьсот человек, пришло полторы
тысячи. Сохранилась звукозапись её благодарной речи – Любовь Кабо опубликовала
эти слова в своём превосходном биографическом очерке: «Товарищи! Я, конечно,
трудяга, я много работала, мне дано было много лет... Но сделанного мною могло
быть больше и могло быть сделано лучше... Смешно, когда человек в 80 лет говорит,
что в будущем он исправится. А мне не смешно. Я думаю, что будущее есть у
каждого человека, пока он живёт и пока он хочет что-то сделать... Я сейчас всем
друзьям и товарищам, которые находятся в зале и которых здесь нет, даю
торжественное обещание: пока я жива, пока я дышу, пока у меня варит голова,
пока не остыло сердце, – одним словом, пока во мне старится „квартира", а
не „жилец", – до самого последнего дня, последнего вздоха...»
Вот это
Бруштейн. Это она припечатала: «Старится квартира, а не жилец».
И потому для
меня было таким недостоверным счастьем увидеть её внука, живого, настоящего,
помнящего её отлично. У неё было двое детей – сын-инженер и дочь,
основательница ансамбля «Берёзка». Внук живёт сейчас в Америке. И мы
договорились с ним, что он, обладатель всех авторских прав на её сочинения,
предоставит нам возможность издать её хорошее, первое в жизни собрание
сочинений. Где будет трилогия – полностью и с дополнительным томом «Вечерние
огни». С пьесами, среди которых есть первоклассные. С очерками, сохранившимися
в архиве и бесценными для тех исследователей, которые работают над
установлением прототипов, выясняют подлинные имена и биографии героев «Дороги»
(больше других сделала Мария Гельфонд, публикатор нескольких прекрасных страниц
из бруштейновского архива). Ведь всё это есть – и черновики, и огромная
прекрасная переписка, и сохранившийся чудом, вопреки всем кошмарам ХХ века,
гимназический журнал, который она так и берегла семьдесят лет! Я был уверен,
что любое издательство с руками оторвёт такой пятитомник, что читатели его
расхватают, что он станет источником счастья для тысяч подростков... И почти
все, к кому я обращался, мне сказали: никому это сейчас не нужно. Никто не купит.
Я, может, для того и пишу всё это, чтобы кто-то отозвался и меня разубедил. Сам
я готов помогать этому изданию чем смогу, вплоть до перепечатки архивных
документов, если понадобится. Почему-то мне кажется, что у нас это получится.
Может, оптимизм этот диктуется тем, что я пишу эти заметки в одном из самых
известных домов русской Америки, в семье, где привечают русских авторов, где
царит веселье и деятельная любовь; и Бруштейн в этой семье – культовый автор,
источник цитат на все случаи. Тут по-бруштейновски уверены, что неразрешимых
проблем нет.
Прошло пятьдесят
лет с того вечера, на котором её поздравляли с юбилеем Чирков, Черкасов,
Утесов, прервавшие ради этого свои гастроли и съёмки. И как же далеко мы
откатились от человека за эти полвека; и как же надо постараться, чтобы быть
хуже советской власти! И с каким детским недоумением, с каким беспомощным
негодованием смотрит на нас сегодняшних Сашенька Яновская!
Ничего. Дорога,
как известно, уходит в даль, а в дали, на больших расстояниях, всё складывается
по-человечески.
</i>