21 авг. 2016 г.

(( (( (( (( (( (( (( (( (( (( (( (( (( (( ((

 (( <b> Интересно о гениях и известных личностях</b>

Публикация в ФБ
<i>
<b>
Дмитрий БЫКОВ об Александре БРУШТЕЙН

ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ ДМИТРИЯ БЫКОВА

великое вообще рождается на пограничьях
</b>
Окончание

3.
Надо же сказать и несколько слов о тех уникальных состояниях, про которые до Бруштейн не писали, – то есть о том, что, собственно, и определяет вхождение или невхождение текста в классику. Бруштейн, конечно, прочно (и незаметно, потому что мастер) связана с великими образцами, и потому всякий её читатель подсознательно узнаёт в её трилогии то привет от Толстого, то персонажа из детской классики второго ряда, то совершенно чеховский ход, как в истории про «бялу каву», стоимость которой вычитали из заработка молодой репетиторши, – но есть то, в чём она безусловно первая, и это-то мы запоминаем лучше всего.

Ей нет равных в описании того ужасного состояния, когда человек, воспитанный в нормальных, человеческих законах, вдруг сталкивается с их прямым, сознательным извращением, иногда государственным (когда в гимназии начинают расследовать и преследовать обычное создание кружка взаимопомощи, где сильные репетируют слабых), а иногда вполне невинным, личным (когда Тамара Хованская выдумывает сёмге пышную родословную и впадает в истерику, будучи разоблачена).

 Здравый смысл, когда он сталкивается с иррациональным злом, – вот что страшно; и аргументы тут не работают, поскольку аргументы-то как раз из области рационального, из родного Просвещения, из образов и слов, а тут перед нами нечто принципиально непросвещаемое, нечто из области тёмного садического инстинкта. Как так: ведь всем ясно, что в деле Дрейфуса Эстергази неправ, а прав Золя! Ну вот же, и аргументы, и знаменитое бордеро с поддельным почерком, и фактическое признание злодеев, – а Дрейфус все еще на Чертовом острове! Вот же мултанское дело, вот несчастные, плачущие вотяки, виноватые ровно в том, что принадлежат к малому народу, – а их обвиняют в убийстве, и Кони со всеми своими безупречными аргументами ничего не может сделать!

Вот бедных детей не пускают играть с богатыми; вот одарённейший юноша не может поступить в столичный университет только из-за вероисповедания; вот, наконец, умирают больные, хотя папа, наш добрый гений, всё делает для их спасения! – и тут Сашенька Яновская сталкивается с силой, которая посильней её правильного и сияющего мировоззрения. Да, мы понимаем – мы, читавшие Бруштейн, никогда в этом не сомневаемся, – что в основе мира лежит справедливость, что зло эффективно на малых расстояниях, а в большой истории всегда побеждает добро! Но ужас Сашеньки – и наш – в том, что в мире есть не только человек; и, страшно сказать, в человеке есть не только человек.

Это ужас набоковского Цинцинната, заглянувшего под стол – и увидевшего там страшное переплетение копытных конечностей, тогда как сверху вполне благообразно беседуют его жена Марфинька и её очередной кавалер. Иррациональная мерзость, мучительство, служение вымороченным, выдуманным, мертвенным идеалам вроде государственной бюрократии, бессмысленная риторика манифестов, античеловеческая сущность любого шовинизма – как этого много, как это давит! И как наивны были те, кто полагает всё это анахронизмом!

Бруштейн описывает наш, нынешний, сегодняшний ужас, когда нам лгут в глаза – и эта ложь не может быть разоблачена никакой правдой, потому что... внимание, сейчас я скажу важное, формулируемое по ходу текста... потому что эта ложь и есть правда. Это ужасная изнанка жизни, правда о нечеловеческом в человеческой природе, и многие упиваются этим, потому что только это – звериное – и кажется им подлинностью, основой, самым интересным. Поди докажи кому-нибудь, что человек по природе своей добр.

 Нет, он зверь, и ему нравится быть зверем, и он испытывает наслаждение, выпуская из себя зверя, Хайда, тёмного двойника! Тот не знает наслаждения, кто лжёт по незнанию. Но тот, кто сознательно и с упоением предается в руки дьявола, тот, кто действует, как сегодняшний российский телепропагандист... или описанные Бруштейн «синявки», гимназические тиранши, отлично понимающие, насколько они неправы... Зверь, только зверь, его правда, его звериная вонь! Возникает вопрос: но зачем тогда человек? Ведь зверь УЖЕ есть – зачем же всё извлекать его из подсознания, зачем становиться им, зачем объявлять ненужным, неинтересным, слабым всё то, что выше зверя?

На это у них нет ответа, им человек просто не нужен. Он для них – напоминание о наслаждениях, которые им недоступны; они знают одно наслаждение – мучить. Человека в ХХ веке было очень мало, но в конце концов он победил, и всегда будет побеждать, и о6 этом – Бруштейн. Ведь делать из себя человека тоже очень приятно, приятней, чем вечно выпускать Хайда, – но этому наслаждению надо научиться, как надо учиться, например, кататься на велосипеде. Ведь отнимать велосипед у другого – удовольствие гораздо меньшее, чем ехать на вполне доступном собственном велосипеде, захлёбываясь ветром и сверкая спицами; но штука в том, что сначала надо выучиться. Бруштейн – из тех, кто учит быть человеком и наслаждаться этим. Я вдруг подумал, что писатель и не может сделать большего, кроме как провести эту скромную инициацию; кроме как создать клуб людей, которые будут обмениваться его цитатами – и в этом круге защищать, растить, возвышать друг друга. На моей памяти это удалось только Стругацким. Может быть, Аксёнову отчасти. И вот ей, Александре Бруштейн, изобретателю велосипеда.

4.
Николай Островский, который тоже был классным писателем, иначе его книга не научила бы сопротивлению миллионы, а то и миллиарды читателей, – писал о ней худруку Театра молодёжи Белецкому: «Вчера я встретился с товарищем Бруштейн. Это симпатичный товарищ, очень славная женщина. Но она очень плохо слышит. Я предоставляю ей полное право писать пьесу по роману „Как закалялась сталь", но принять повседневное участие в работе я не могу. Это для меня тяжело прежде всего физически. Представляешь себе – я не вижу, а она не слышит. Это же зрелище для богов!» (И тут он оказался прав: пьеса-то получилась, ведь метод Бруштейн – именно солидарность слабых, побеждающих любые препятствия).

Она рано начала глохнуть. Пережила мужа, которого очень любила, – знакомство их было случайным, а любовь вечной, сразу и на всю жизнь. Он был старше десятью годами. Зашёл в гости переждать дождь, а там на веранде стояла она, семнадцатилетняя, курносая, очень красивая Сашенька Яновская. И он, когда пришёл к отцу просить её руки, сказал: я ведь земский врач, мне ехать в глушь, я там умру со скуки. Мне предлагают разных невест, а я понимаю, что говорить с ними ни о чём не смогу. А с вашей я никогда не соскучусь (и не соскучился – почти сорок лет они прожили вместе).

«В детстве мне подарили книгу „Весёлые приключения барона Мюнхгаузена". На обложке – сам барон, в гусарском мундире и треуголке пирожком, кокетливо посаженной на пудреный – с косичкой – парик, сидел на лошади, и лошадь, нагнув голову, пила воду из ручья. Но – у лошади была только половина туловища: заднюю отрубило опустившимся некстати шлагбаумом. И вода, которую пила лошадь, широко выливалась из оставшейся половины туловища. Это – моя жизнь сегодня. Смерть Сергея отрубила от меня всю прожитую жизнь, ту, что позади, за плечами, – со всеми воспоминаниями, со всеми событиями. И то, что происходит со мною теперь, – всё, что я вижу, чувствую, думаю, делаю, пишу, – вливается в сохранившийся обрубок жизни – и тут же выливается. В никуда. В ни во что». Это из её письма о смерти мужа, и такую Бруштейн мы не знали... хотя почему не знали? Разве нет в «Дороге» совершенно взрослых, страшных, отчаянных признаний – в своей беспомощности, в уязвимости? Она всегда серьёзна с детьми, серьёзней, чем со взрослыми, потому и книга её оказалась универсальна, победила время.

Её родители погибли в начале Великой Отечественной: отца расстреляли немцы, мать увезли в Треблинку и убили там. Они были глубокими стариками. В мае сорок первого Бруштейн почувствовала, что надо действовать, – поехала в Литву, только что присоединённую, в тот самый Вильнюс-Вильно, город своего детства, и стала умолять, уговаривать, убеждать родителей, чтобы те немедленно переехали к ней в Москву. И восьмидесятилетняя нянька Юзефа, увидев пятидесятисемилетнюю Сашеньку, всё плакала. И у мамы в комнате царила идеальная – мамина! – чистота. Она узнала всю избыточность, всю роскошь духовной жизни отца, его книги на множестве языков, начиная с латыни, его ворчание по поводу литературных новинок, поглощаемых стремительно, жадно и благодарно. И они не согласились с ней ехать – человек, деточка, должен жить там, где он укоренился, а там уж как судьба даст... «Почему судьба, а не Бог?» –переспросила она: упоминание о судьбе было непривычно в устах матери. «Потому что судьба человеком ещё как-то занимается, а Бог... он что-то совсем бестолковый стал!»

Лев Шестов замечал, что его безграмотный отец иногда даёт ответы на сложнейшие философские вопросы точней, чем коллеги самого Шестова; и вот в этом «что-то Бог совсем бестолковый стал», сказанном в мае сорок первого, больше психологической достоверности, чем во всех попытках осмыслить банальность зла или запретить писать стихи после Освенцима.

Она до последних дней умудрялась собирать вокруг себя людей, нуждавшихся в ясной, твердой, пламенной уверенности в конечной победе разума и гуманизма. И на её восьмидесятилетие в зал Дома актера, вмещавший семьсот человек, пришло полторы тысячи. Сохранилась звукозапись её благодарной речи – Любовь Кабо опубликовала эти слова в своём превосходном биографическом очерке: «Товарищи! Я, конечно, трудяга, я много работала, мне дано было много лет... Но сделанного мною могло быть больше и могло быть сделано лучше... Смешно, когда человек в 80 лет говорит, что в будущем он исправится. А мне не смешно. Я думаю, что будущее есть у каждого человека, пока он живёт и пока он хочет что-то сделать... Я сейчас всем друзьям и товарищам, которые находятся в зале и которых здесь нет, даю торжественное обещание: пока я жива, пока я дышу, пока у меня варит голова, пока не остыло сердце, – одним словом, пока во мне старится „квартира", а не „жилец", – до самого последнего дня, последнего вздоха...»

Вот это Бруштейн. Это она припечатала: «Старится квартира, а не жилец».

И потому для меня было таким недостоверным счастьем увидеть её внука, живого, настоящего, помнящего её отлично. У неё было двое детей – сын-инженер и дочь, основательница ансамбля «Берёзка». Внук живёт сейчас в Америке. И мы договорились с ним, что он, обладатель всех авторских прав на её сочинения, предоставит нам возможность издать её хорошее, первое в жизни собрание сочинений. Где будет трилогия – полностью и с дополнительным томом «Вечерние огни». С пьесами, среди которых есть первоклассные. С очерками, сохранившимися в архиве и бесценными для тех исследователей, которые работают над установлением прототипов, выясняют подлинные имена и биографии героев «Дороги» (больше других сделала Мария Гельфонд, публикатор нескольких прекрасных страниц из бруштейновского архива). Ведь всё это есть – и черновики, и огромная прекрасная переписка, и сохранившийся чудом, вопреки всем кошмарам ХХ века, гимназический журнал, который она так и берегла семьдесят лет! Я был уверен, что любое издательство с руками оторвёт такой пятитомник, что читатели его расхватают, что он станет источником счастья для тысяч подростков... И почти все, к кому я обращался, мне сказали: никому это сейчас не нужно. Никто не купит. Я, может, для того и пишу всё это, чтобы кто-то отозвался и меня разубедил. Сам я готов помогать этому изданию чем смогу, вплоть до перепечатки архивных документов, если понадобится. Почему-то мне кажется, что у нас это получится. Может, оптимизм этот диктуется тем, что я пишу эти заметки в одном из самых известных домов русской Америки, в семье, где привечают русских авторов, где царит веселье и деятельная любовь; и Бруштейн в этой семье – культовый автор, источник цитат на все случаи. Тут по-бруштейновски уверены, что неразрешимых проблем нет.

Прошло пятьдесят лет с того вечера, на котором её поздравляли с юбилеем Чирков, Черкасов, Утесов, прервавшие ради этого свои гастроли и съёмки. И как же далеко мы откатились от человека за эти полвека; и как же надо постараться, чтобы быть хуже советской власти! И с каким детским недоумением, с каким беспомощным негодованием смотрит на нас сегодняшних Сашенька Яновская!

Ничего. Дорога, как известно, уходит в даль, а в дали, на больших расстояниях, всё складывается по-человечески.
</i>

<b> Грустный юмор Михаила Светлова </b>
<i>
((  «… я глубоко убежден, что первый и главный помощник воспитателя – юмор. Недостатки первым делом надо не осуждать, а высмеивать. Я не Песталоцци, не Ушинский и не Макаренко, моя специальность совсем другая, но я убежден, что в ребенке надо вызывать не страх наказания, а надо заставить его улыбнуться. Свойство всех детей – нарушать установленное. А если это нарушение показать в смешном и нелепом виде?

Если показать ребенку, что он в своем нарушении не столько грешен, сколько смешон?

Приведу два примера из практики воспитания собственного сына. Однажды я вернулся домой и застал своих родных в полной панике. Судорожные звонки в «неотложку»: Шурик выпил чернила.

– Ты действительно выпил чернила? – спросил я.
Шурик торжествующе показал мне свой фиолетовый язык.
– Глупо, – сказал я, – если пьешь чернила, надо закусывать промокашкой.

С тех пор прошло много лет – и Шурик ни разу не пил чернила.
В другой раз я за какую-то провинность ударил сына газетой. Естественно, боль была весьма незначительной, но Шурик страшно обиделся:

– Ты меня ударил «Учительской газетой», а ведь рядом лежали «Известия»...

Тут-то я и понял, что он больше не нуждается в моем воспитании.

Когда я говорю о воспитании юмором, я вовсе не имею в виду острословие или анекдотики; я говорю о юморе с подтекстом, об удивительно радостном и добром отношении к жизни. Сколько мы прочли книг великих писателей, написанных в этой манере, и как они нам помогли! По крайней мере, я на них воспитывался и, кажется, неплохой человек получился». )░)

</i>
<b> «Одесса имеет сказать пару слов!» </b>

*̡͌l̡*̡̡ ̴̡ı̴̴̡ ̡̡_|̲̲̲͡͡͡▫ ̲͡ ̲̲̲͡͡π̲̲͡͡ ̲̲͡▫̲|  *̡͌l̡*̡̡ ̴̡ı̴̴̡ ̡̡   *̡͌l̡*̡̡ ̴̡ı̴̴̡ ̡̡_
<i>
Из разговора в очереди:
— Ты представляешь, Сара, он послал меня на три буквы!
— А ты?
— А шо я? Я сказала: «Молодой человек, я там была больше, чем вы на свежем воздухе».


— Ну и как Сара в постели?
— Таки помещается.


Если вы согласитесь, чтобы я пожарила яичницу на вашем сале, я разрешу вам сварить ваше мясо в моем супе.

ιllιlι.ιl..ιllιlι.ιl..ιllιlι.ιl..ιllιlι.ιl..ιllιlι.ιl..ιllιlι.ιl.

</i>