Я верил в мудрость автора Екклесиаста, из которого черпали эпиграфы все, коГосподи, где я за 40 последних лет только не печатался?! Разве что в журналах «Гольф» и «Яхтинг», и то не по моей вине. При этом каждый раз я писал как в последний. Довлатов говорил, что у него меняется почерк, когда он сочиняет для газеты. Этого мне не понять. Каждая строка, стояла ли она в книге, или была подписью для снимка, бросала вызов воображению, стилю, автору. И каждая казалась мне камнем в чужом огороде.
О такой камень можно споткнуться, а значит, заметить, помедлить или хотя бы разозлиться. Я еще не выжил из ума, утверждая, что мне это всегда удавалось. Но намерения у меня были безумные и честные: ничего не оставлять на потом. «Потом» пришло, и оно оказалось старостью, но мне об этом поведали другие.
— Раньше ты походил на Троцкого, — сказал мне товарищ, — теперь на Ленина.
Но я давно перерос обоих, так и не познакомившись со старостью. Возможно, потому, что с детства принимал ее за утопию: гармоническое соединение мудрости с покоем и волей.
— Спокойно делаешь, что хочешь, и считаешь это умным, — переводил я сам себя, пока не вспомнил, что и раньше не делал ничего другого, во всяком случае, с тех пор, как меня выгнали из грузчиков.
Старость не принесла ничего полезного: не избавила от сомнений, не назначила арбитром, не приблизила к итогу. Да и догадываюсь я о ней, лишь глядя на молодых так, будто не был на их месте. Боюсь, что с ними меня связывает знакомое недоразумение. Если раньше старость представлялась мне экстраполяцией юности, то теперь наоборот. Только дойдя до ступора, выясняешь, что
--------------- 4
<i>
каждое поколение составляет отдельный народ, говорящий на чужом языке, напоминающем твой, но не являющемся им — вроде украинского.
3
Сегодня меня больше всего занимает физика старого нетвердого тела, бывшего в употреблении. Меняясь, оно позволяет каждое утро ощутить течение времени. В юности оно незаметно, а в старости время оседает и скапливается, с рассвета до заката, в бессонницу — до четырех утра.
И все потому, что раньше жизнь протекала снаружи: мелькали президенты, режимы, кумиры, враги. Теперь к внешней смене декораций прибавилась — слишком ощутимо — внутренняя эволюция. Следить за ней так же интересно, как читать газеты.
Старость для меня, как, впрочем, все на свете, — способ познания. Она прокладывает путь в свой особый мир с помощью вычитания. С каждым днем мы забываем больше, чем узнаем. Но то, что остается, важнее того, что испарилось. Прошлое кристаллизуется и складывается в сундуки воспоминаний, которые я счастлив предъявить.го я любил, включая Хемингуэя.
— Не может быть, — думал я, — чтобы царь Соломон, которому Библия приписывает эту книгу, не знал, о чем говорил, скорее это неизвестно только мне.
Бросив клич в фейсбуке, я ждал решения от раввинов и цадиков и получил его, причем не одно. Существует множество мнений, часто противоположных, иногда поучительных, но неправдоподобных.
— Камни, — объяснял один, — разбрасывали по вражескому полю, чтобы его не смогли засеять.
— Камни, — спорил другой, — выносили из дома, чтобы не спотыкаться.
— Камни, — толковал третий, — бросали в противника, как Давид в Голиафа.
------------- 5
<i>
— Камни, — замечал четвертый, маститый, — это дети, которыми мы бездумно бросаемся в молодости, а в старости собираем у своего одра.
Последняя трактовка не объясняла, а расшифровывала метафору, а с этим я мог и сам справиться. Переносное значение не бывает однозначным и позволяет каждому перебраться от одного к другому по своему мостику.
— В моем случае, — рассуждал я, — камни — это тексты, которые я расшвыривал, как катапульта на службе цезаря.
Но главное, что вместе с забытым исчезают самые грозные вопросы, мучающие только молодых: кто ты? с кем ты? зачем ты? В старости ответы уже найдены, и будущее не хранит тайну, ибо хорошо известно, чем оно кончается.
— Не верьте старикам, — говорят в лучшей пьесе Бернарда Шоу, — их не интересует будущее.
И чем короче завтра, чем меньше мы помним о вчера, тем дороже сегодня, особенно если оно незаметно. Когда одни камни похожи на другие, они легко собираются в пирамиду, которую мы строим сами себе и зовем жизнью.
Нью-Йорк