6 мая 2014 г.

<i><b>
     Борис СЛУЦКИЙ
</i></b>
<i>
Петр Горелик, Никита Елисеев


Борис Слуцкий и Иосиф Бродский



В 1960-е годы стихи Бродского были замечены Слуцким. Относительно времени личного знакомства существует два свидетельства.

Об одном упоминает Лев Лосев.  “В апреле 1960 года Бродский ездил в Москву познакомиться со Слуцким и, видимо, Слуцкий сказал ему нечто одобрительное. Стихотворение “Лучше всего / спалось на Савеловском…” (1960) кончается словами благодарности поэту:

До свиданья, Борис Абрамыч.

До свиданья. За слова — спасибо.

Другое свидетельство их знакомства — в интервью, данном Евгением Рейном Татьяне Бек в 1992 году.

“Татьяна Бек: Бродский был знаком с Борисом Абрамовичем? Знаю, что Слуцкий был едва ли не единственный „советский“ поэт, которого Иосиф признает.

Евгений Рейн: Да, я знакомил их.

…Слуцкий всегда чрезвычайно интересовал Бродского, чрезвычайно. Он почему-то за глаза называл его несколько фамильярно-иронически „Борух“, и, будучи человеком очень проницательным, он и тут видел дальше и глубже остальных. Например, он был уверен, что Слуцкий — сугубо еврейская натура, отсюда его демократизм, и преданность революционным идеалам, и прямота. Он видел в нем глубинный и сильный еврейский характер. Характер библейский, пророческий, мессианский, понимаешь?

Наверное, это был 71-й или 72-й, у Бродского уже была большая известность, даже слава. Всякий раз, когда я встречался со Слуцким (как правило, случайно — то в Доме литераторов, то в гостях), он внимательно расспрашивал о Бродском. Однажды я сказал: „Когда Иосиф в следующий раз приедет, я вас познакомлю“. Иосиф приехал, и я позвонил по этому его странному телефону — через коммутатор с добавочным, помнишь? — и он назначил нам свидание,
в ЦДЛ, на утро, в раннее время, часов в 12. Мы пришли. Слуцкий очень гостеприимно, без всякого советского шика встретил нас: накупил провизии
в буфете, много бутылок пива, двадцать бутербродов с сыром, десять пирожных. Что-то в этом роде. Не как завсегдатай, который взял бы коньяку и черного кофе, а как добрый дядюшка, желающий накормить молодых.

Я их представил друг другу. Мы сели. И тут… трагическая деталь. Он вдруг произнес: „Перед тем, как мы начнем разговаривать, я сразу хочу сказать, что я был тогда на трибуне всего две с половиной минуты“.

Татьяна Бек. Не может быть. Считается, что Борис Абрамович никогда не говорил с собеседниками о своем участии в травле Пастернака.

Евгений Рейн: Жизнью клянусь, что он с ходу сказал такую фразу, — абсолютная правда.

Наверное, это свидетельство того, что Бродского он воспринимал особо и очень взволнованно. Я даже не сразу понял, о чем речь, и лишь через несколько секунд до меня дошло. И тогда я еще ощутил, какое это произвело впечатление на всю его жизнь и что он пожизненно в плену этой истории…”

Бродский не скрывал, что Слуцкий был едва ли не единственным советским поэтом, которого он не только принимал и высоко ценил, но и от которого много взял. На вопрос Соломона Волкова: “Каков был импульс, побудивший вас к стихописанию?” — Бродский ответил:

“Первый — когда мне кто-то показал „Литературную газету“ с напечатанными там стихами Слуцкого. Мне тогда было шестнадцать, вероятно. Я в те времена занимался самообразованием, ходил в библиотеки… Мне это ужасно нравилось, но сам я ничего не писал и даже не думал об этом. А тут мне показали стихи Слуцкого, которые на меня произвели очень сильное впечатление”.

Бродский повторял это не раз: “Вообще, я думаю, что я начал писать стихи, потому что прочитал стихи советского поэта, довольно замечательного, Бориса Слуцкого”.

К. К. Кузьминский вспоминает, как он показал Бродскому свои первые стихи. Вместо оценки и совета Бродский прочел ему “Кельнскую яму” Слуцкого: вот как надо писать.

Выступая в 1975 году на симпозиуме “Литература и война”, Бродский сказал:

“Именно Слуцкий едва ли не в одиночку изменил звучание послевоенной русской поэзии. Его стих был сгустком бюрократизмов, военного жаргона, просторечия и лозунгов. Он с равной легкостью использовал ассонансные, дактилические и визуальные рифмы, расшатанный ритм и народные каденции. Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с конкретного и исторического на экзистенциальное — конечный источник всех трагедий. Этот поэт действительно говорит языком ХХ века… Его интонация — жесткая, трагичная и бесстрастная — способ, которым выживший спокойно рассказывает, если захочет, о том, как и в чем он выжил”.

Лев Лосев замечает: “Своего родом поклоном учителю, который научил его использовать игровую стихию стиха для серьезных, неигровых задач, служит начало поэмы Бродского „Исаак и Авраам“ (июнь 1962 года). Там обыгрывается разница между библейским именем Исаак и его русифицированным вариантом. (Как тут не вспомнить известное стихотворение Слуцкого „У Абрама, Исака и Якова…“). Самое существенное, однако, что унаследовал Бродский от Слуцкого, или, по крайней мере, от того, что он прочитывал в Слуцком, — это общая тональность стиха, та стилистическая доминанта, которая выражает позицию, принятую автором по отношению к миру”.

Слуцкого Бродский помнил всю жизнь. Тот же Лев Лосев пишет, что, как правило, когда заходила речь о Слуцком, Иосиф читал по памяти “Музыку над базаром”.

Интересны и симптоматичны воспоминания Татьяны Бек, встретившейся с Бродским в Америке:

“На сцене — мы четверо soviets authors и Бродский. Через переводчика мы отвечаем на записки. Я, в частности, получаю такую: „Отчего в современной России поэзия неестественно политизирована?“

— М-да. Как объяснить? Отвечаю: поскольку журналистика, публичное правосудие, ораторское дело за годы советской власти изничтожены тоталитарной цензурой и словно бы ссучились, то честная поэзия бессознательно начала впитывать в себя нелирические функции…

Что-то в этом роде. Вижу: слушают… внимательно и понятливо. Думаю: пан или пропал — прочту мое любимое из Слуцкого стихотворение, которое отвечает именно на их американский вопрос:

Покуда над стихами плачут,

пока в газетах их порочат,

пока их в дальний ящик прячут,

покуда в лагеря их прочат, —



до той поры не оскудело,

не отзвенело наше дело.

Оно, как Польша, не згинело,

хоть выдержало три раздела.

Вдруг Иосиф, буквально как известный персонаж из табакерки, вскакивает с места, выбегает к центру сцены, меня отодвигает чуть театрализованным (“Не могу молчать”!) жестом и, с полуслова подхватывая, продолжает со своим неповторимым грассированием:

Для тех, кто до сравнений лаком,

я точности не знаю большей,

чем русский стих сравнить с поляком,

поэзию родную — с Польшей.

Зал ахнул: ну и ну! А Иосиф, стихотворение дочитавши, улыбается и говорит: „Мои любимые стихи у моего любимого Слуцкого“. А мне незаметно и весело улыбается, даже чуть подмигивая (дескать, здорово у нас с вами получилось, хоть и не сговаривались, да?).

Зал разражается овацией. <...>

…А стихи Бориса Слуцкого кончались так:

Еще вчера она бежала,

заламывая руки в страхе,

еще вчера она лежала

почти что на десятой плахе.



И вот она романы крутит

и наглым хохотом хохочет.

А то, что было,

то, что будет, —

про это знать она не хочет”.

В стихотворении “Лучше всего / спалось на Савеловском…” Бродский пишет об “угловатой планете”:

Сегодня ночью

я не буду угадывать

собственную судьбу

по угловатой планете.


Это — верно. Планета Слуцкого в самом деле “угловата”.



Полностью читать  http://magazines.russ.ru/zvezda/2009/7/el16.html



</i>

Комментариев нет:

Отправить комментарий