<i><b>
░ Борис СЛУЦКИЙ
</i></b>
<i>
❦
Петр Горелик, Никита Елисеев
Борис Слуцкий и Иосиф Бродский
В 1960-е годы стихи Бродского были замечены Слуцким.
Относительно времени личного знакомства существует два свидетельства.
Об одном упоминает Лев Лосев. “В апреле 1960 года Бродский ездил в Москву
познакомиться со Слуцким и, видимо, Слуцкий сказал ему нечто одобрительное.
Стихотворение “Лучше всего / спалось на Савеловском…” (1960) кончается словами
благодарности поэту:
До свиданья, Борис Абрамыч.
До свиданья. За слова — спасибо.
Другое свидетельство их знакомства — в интервью, данном
Евгением Рейном Татьяне Бек в 1992 году.
“Татьяна Бек: Бродский был знаком с Борисом Абрамовичем?
Знаю, что Слуцкий был едва ли не единственный „советский“ поэт, которого Иосиф
признает.
Евгений Рейн: Да, я знакомил их.
…Слуцкий всегда чрезвычайно интересовал Бродского,
чрезвычайно. Он почему-то за глаза называл его несколько фамильярно-иронически
„Борух“, и, будучи человеком очень проницательным, он и тут видел дальше и
глубже остальных. Например, он был уверен, что Слуцкий — сугубо еврейская
натура, отсюда его демократизм, и преданность революционным идеалам, и прямота.
Он видел в нем глубинный и сильный еврейский характер. Характер библейский,
пророческий, мессианский, понимаешь?
Наверное, это был 71-й или 72-й, у Бродского уже была
большая известность, даже слава. Всякий раз, когда я встречался со Слуцким (как
правило, случайно — то в Доме литераторов, то в гостях), он внимательно
расспрашивал о Бродском. Однажды я сказал: „Когда Иосиф в следующий раз
приедет, я вас познакомлю“. Иосиф приехал, и я позвонил по этому его странному
телефону — через коммутатор с добавочным, помнишь? — и он назначил нам
свидание,
в ЦДЛ, на утро, в раннее время, часов в 12. Мы пришли.
Слуцкий очень гостеприимно, без всякого советского шика встретил нас: накупил
провизии
в буфете, много бутылок пива, двадцать бутербродов с сыром,
десять пирожных. Что-то в этом роде. Не как завсегдатай, который взял бы
коньяку и черного кофе, а как добрый дядюшка, желающий накормить молодых.
Я их представил друг другу. Мы сели. И тут… трагическая
деталь. Он вдруг произнес: „Перед тем, как мы начнем разговаривать, я сразу
хочу сказать, что я был тогда на трибуне всего две с половиной минуты“.
Татьяна Бек. Не может быть. Считается, что Борис Абрамович
никогда не говорил с собеседниками о своем участии в травле Пастернака.
Евгений Рейн: Жизнью клянусь, что он с ходу сказал такую
фразу, — абсолютная правда.
Наверное, это свидетельство того, что Бродского он
воспринимал особо и очень взволнованно. Я даже не сразу понял, о чем речь, и
лишь через несколько секунд до меня дошло. И тогда я еще ощутил, какое это
произвело впечатление на всю его жизнь и что он пожизненно в плену этой
истории…”
Бродский не скрывал, что Слуцкий был едва ли не единственным
советским поэтом, которого он не только принимал и высоко ценил, но и от
которого много взял. На вопрос Соломона Волкова: “Каков был импульс, побудивший
вас к стихописанию?” — Бродский ответил:
“Первый — когда мне кто-то показал „Литературную газету“ с
напечатанными там стихами Слуцкого. Мне тогда было шестнадцать, вероятно. Я в
те времена занимался самообразованием, ходил в библиотеки… Мне это ужасно
нравилось, но сам я ничего не писал и даже не думал об этом. А тут мне показали
стихи Слуцкого, которые на меня произвели очень сильное впечатление”.
Бродский повторял это не раз: “Вообще, я думаю, что я начал
писать стихи, потому что прочитал стихи советского поэта, довольно
замечательного, Бориса Слуцкого”.
К. К. Кузьминский вспоминает, как он показал Бродскому свои
первые стихи. Вместо оценки и совета Бродский прочел ему “Кельнскую яму”
Слуцкого: вот как надо писать.
Выступая в 1975 году на симпозиуме “Литература и война”,
Бродский сказал:
“Именно Слуцкий едва ли не в одиночку изменил звучание
послевоенной русской поэзии. Его стих был сгустком бюрократизмов, военного
жаргона, просторечия и лозунгов. Он с равной легкостью использовал ассонансные,
дактилические и визуальные рифмы, расшатанный ритм и народные каденции.
Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с
конкретного и исторического на экзистенциальное — конечный источник всех
трагедий. Этот поэт действительно говорит языком ХХ века… Его интонация —
жесткая, трагичная и бесстрастная — способ, которым выживший спокойно
рассказывает, если захочет, о том, как и в чем он выжил”.
Лев Лосев замечает: “Своего родом поклоном учителю, который
научил его использовать игровую стихию стиха для серьезных, неигровых задач,
служит начало поэмы Бродского „Исаак и Авраам“ (июнь 1962 года). Там
обыгрывается разница между библейским именем Исаак и его русифицированным
вариантом. (Как тут не вспомнить известное стихотворение Слуцкого „У Абрама,
Исака и Якова…“). Самое существенное, однако, что унаследовал Бродский от
Слуцкого, или, по крайней мере, от того, что он прочитывал в Слуцком, — это
общая тональность стиха, та стилистическая доминанта, которая выражает позицию,
принятую автором по отношению к миру”.
Слуцкого Бродский помнил всю жизнь. Тот же Лев Лосев пишет,
что, как правило, когда заходила речь о Слуцком, Иосиф читал по памяти “Музыку
над базаром”.
Интересны и симптоматичны воспоминания Татьяны Бек,
встретившейся с Бродским в Америке:
“На сцене — мы четверо soviets authors и Бродский. Через
переводчика мы отвечаем на записки. Я, в частности, получаю такую: „Отчего в
современной России поэзия неестественно политизирована?“
— М-да. Как объяснить? Отвечаю: поскольку журналистика,
публичное правосудие, ораторское дело за годы советской власти изничтожены
тоталитарной цензурой и словно бы ссучились, то честная поэзия бессознательно
начала впитывать в себя нелирические функции…
Что-то в этом роде. Вижу: слушают… внимательно и понятливо.
Думаю: пан или пропал — прочту мое любимое из Слуцкого стихотворение, которое
отвечает именно на их американский вопрос:
Покуда над стихами плачут,
пока в газетах их порочат,
пока их в дальний ящик прячут,
покуда в лагеря их прочат, —
до той поры не оскудело,
не отзвенело наше дело.
Оно, как Польша, не згинело,
хоть выдержало три раздела.
Вдруг Иосиф, буквально как известный персонаж из табакерки,
вскакивает с места, выбегает к центру сцены, меня отодвигает чуть
театрализованным (“Не могу молчать”!) жестом и, с полуслова подхватывая,
продолжает со своим неповторимым грассированием:
Для тех, кто до сравнений лаком,
я точности не знаю большей,
чем русский стих сравнить с поляком,
поэзию родную — с Польшей.
Зал ахнул: ну и ну! А Иосиф, стихотворение дочитавши,
улыбается и говорит: „Мои любимые стихи у моего любимого Слуцкого“. А мне
незаметно и весело улыбается, даже чуть подмигивая (дескать, здорово у нас с
вами получилось, хоть и не сговаривались, да?).
Зал разражается овацией. <...>
…А стихи Бориса Слуцкого кончались так:
Еще вчера она бежала,
заламывая руки в страхе,
еще вчера она лежала
почти что на десятой плахе.
И вот она романы крутит
и наглым хохотом хохочет.
А то, что было,
то, что будет, —
про это знать она не хочет”.
В стихотворении “Лучше всего / спалось на Савеловском…”
Бродский пишет об “угловатой планете”:
Сегодня ночью
я не буду угадывать
собственную судьбу
по угловатой планете.
Это — верно. Планета Слуцкого в самом деле “угловата”.
Полностью читать http://magazines.russ.ru/zvezda/2009/7/el16.html
</i>
Комментариев нет:
Отправить комментарий